• Приглашаем посетить наш сайт
    Лермонтов (lermontov-lit.ru)
  • Борисов Л. И. Волшебник из Гель-Гью (Повесть про Грина)
    Глава первая

    Жил на свете рыцарь бедный…
    А. Пушкин.

    Глава первая

    Он был пленен ею с первой же встречи.
    Всю жизнь втайне он любил ее.
    П. Мериме

    Когда не было денег на папиросы, он покупал махорку. На восьмушку Дунаевской полукрупки, коробок спичек и книжечку курительной бумаги требовался пятачок. Но сегодня не было у него ни копейки. Хотелось есть и курить – сперва курить, потом есть. Шел шестой час вечера, друзья и знакомые собирались обедать, можно было бы зайти к одному, другому, поесть, выпить, выкурить сигару, занять денег и купить пачку «Османа».

    Курить хотелось до галлюцинации. Он шел и представлял себя затягивающимся табачным дымом, он даже подносил к губам вытянутые указательный и средний пальцы правой руки, выпускал воображаемый дым изо рта и недоброжелательно посматривал на встречных, раскуривающих папиросы. Он думал: «Табак – это жизнь, воздух, это толчок к работе, а у меня нет денег на десяток самых дешевых, махорочных!»

    Так мог бы начинаться рассказ о курильщике, внезапно оказавшемся без табака. Он остановился. Стал настойчиво думать о том, что должно следовать дальше. Человек хочет курить. У него нет денег, нет знакомых. Человек, кроме того, голоден. Что дальше?

    По торцам набережной легко и звонко стучали копыта лошадей, запряженных в пролетки и ландо. Шумели деревья Летнего сада. Часы в крепости проиграли «Коль славен». Всех этих подробностей в рассказе может и не быть. Важен курильщик. Он идет мимо Летнего сада. Там он отыскивает уютный уголок, садится на скамью и настоятельно просит судьбу и случай послужить ему верой и правдой хотя бы на полчаса. Курильщик делает пассы, собирает толпу мальчишек. Они хохочут, но один из них вдруг заявляет:

    «Дяденька! Под вашей скамейкой лежит пачка папирос! Смотрите! Она даже раскрыта! Чур, на двоих!»

    Вот так. Случайность, милость неведомых сил, – кому как угодно. Папиросы найдены. Курильщик думает: «Ага! Я сижу на волшебной скамейке! Она может исполнять мои желания. А ну! Пусть придет и сядет со мною рядом красивая, молодая, богатая!»

    Рассказ получил движение. А что дальше? Одну‑две затяжки табачным дымом, и сознание прояснилось бы, не было бы этих задержек на узелках фабулы. Задерживаться следует только тогда, когда себе самому, автору, художнику, перестают нравиться приключения и переживания героев создаваемой истории. В таком случае следует прекратить размышления над рассказом, положить перо и прочесть вслух главу из писем Сенеки к Люцилию или продекламировать начало «Шильонского узника».

    У входа в Летний сад остановилась извозчичья пролетка, армейский капитан сунул в руку бородатого возницы деньги и спросил:

    – Куришь?

    – Курю, ваше благородие!

    – А ты этакие курил?

    И с хохотом протянул извозчику коробку невероятно длинных, толстых папирос. Извозчик взял одну я держал ее как свечу ценою в двугривенный. Капитан продолжал хохотать:

    – А ты ее в рот, братец! Закури! Посмотрю, как это выглядит, черт возьми! Шесть вершков в длину! Сантиметр в диаметре!

    ‑нибудь для рассказа? Вот этого армейского капитана, чудака и доброго малого. Он плохой служака, пишет стихи, страдает пороком сердца, жена его живет у тетки в Новгороде. Что дальше? Ха‑ха! Извозчик закуривает папиросищу. Лошадь оборачивается, взглядывает на хозяина, заливисто ржет, и в лошадином вопле – тоска и ужас.

    Можно было бы подойти к армейскому капитану и вежливо попросить у него папиросу. Вот эту самую – длинную, драгоценную, она называется «Голиаф» и продается в магазине Режи на Невском. Шестьдесят копеек десять штук. Снять шляпу и произнести:

    «Господин капитан! Я русский писатель Грин, А. С. Если знаете, если читали – сердечное спасибо. Если слышите впервые – вам же лучше: впереди много приятных часов. Разрешите попросить у вас одну папиросищу, – я любитель диковинок».

    Возможно, что именно так поступил бы и герой рассказа. Он придумал бы себе имя, не существующее в святцах, – например: Корт. И вслед за капитаном, дымя чудовищной папиросой, вошел бы в Летний сад.

    Грин щелкнул пальцами, подошел к часовне у входных ворот, поправил галстук перед огромным боковым стеклом, блестевшим, подобно зеркалу, и отражавшим торцы и синее небо, разглядел себя. Большой нос, толстые губы, в морщинах лицо, бритый подбородок. Взгляд… В плохом рассказе написали бы: «…взгляд его умных карих глаз останавливал прохожих, в этом взгляде было что‑то, что…» Ох, трудно, должно быть, писать плохие рассказы!

    – Хочу, чтобы через пять минут у меня оказались папиросы и чтобы вообще было интересно. Раз, два, три…

    Издали приближалась к нему женщина в черном платье. Грин взволнованно наблюдал за нею. Она шла подавшись грудью вперед, шаг ее был легок и скользящ, словно под ногами ее блестел лед, а к ботинкам были привинчены коньки.

    – Хороша! – прошептал Грин, и острая, дыхание перехватывающая тоска стеснила ему грудь. Пройдет мимо… Не взглянет… А он запомнит и на всю жизнь загрустит.

    Женщина остановилась перед Грином и, левой рукой приподнимая длинное, шумящее платье, а правой оправляя волосы под широкополой, с черным пером шляпой, улыбнулась ему и села – с тем движением изящества и простоты, которое пленяет даже на мертвом полотне в кинематографе. Грин вдруг почувствовал себя и моложе и добрее, чище и богаче. Он оглядел свои длинные ноги, старые ботинки, увидел на них грязь и заплаты, кое‑как повязанные желтые шнурки – длинные и лохматые, как усы ротного каптенармуса.

    женщина достала коробку с папиросами и закурила. Грин искоса взглянул на коробку, прочел название – «Бальные». Он больше не мог терпеть. Он привстал, снял шляпу и, намереваясь произнести целую речь, сказал не то, что думал:

    – Сударыня! Простите нахала, мечтателя, бродягу! Я страшно хочу курить!

    Он жестом изобразил, как он затягивается, наслаждается и выпускает дым. Женщина протянула ему папиросы. Они были тонкие и длинные. Грин с трудом вытянул своими толстыми пальцами папиросу и, забыв про женщину и о том, что следует поблагодарить ее, заложил ногу на ногу, чиркнул спичкой, закурил, блаженно затянулся легким, душистым дымом. Где‑то в подсознании пробежала мысль: «Ты хотел, чтобы было интересно, – пожалуйста!»

    Победно заиграл оркестр духовой музыки. Грин любил звук медной трубы, рожка, большого барабана. Играли увертюру к «Кармен». Музыка ее напоминала Грину большой праздник, он видел огромные столы с цветами, вином и фруктами, музыка увертюры действовала на него подобно электричеству, пропускаемому сквозь тело, под эту музыку легко можно было совершить и мальчишескую шалость и высокий подвиг. Тоска по героическому и красивому овладела Грином. Она владела им всю жизнь, во имя этой тоски писал он свои удивительные рассказы, где реальное перемешивалось с фантастическим и самое будничное феерично заканчивалось сказкой. Иначе писать он не умел.

    Он докурил папиросу и ближе подвинулся к женщине. Она рассматривала его с пристальным любопытством, – возможно, что она видела его где‑нибудь раньше, знала его лицо по фотографиям в журналах. Так именно растолковал себе самому ее взгляд Грин. Она казалась ему той, с которой можно и должно заговорить, не будучи знакомым, вовсе не думая о ней дурно и оскорбительно. Выкуренная папироса не насытила его, об этом догадалась женщина и молча протянула ему коробку. Грин поблагодарил и взял папиросу. Желтый кленовый лист упал на скамью, женщина положила его себе на колени. Этот жест окончательно убедил Грина в том, что женщина эта для него не чужая: о ней можно писать, она всё истолкует так, как того хочет художник. Нельзя уходить, не познакомившись с нею. Способ был один – рассказать что‑нибудь интересное. Хорошо, что она молчит. Какой это драгоценный дар – уметь слушать!..

    – Выслушайте меня, сударыня, – начал Грин, то вглядываясь женщине в глаза, то разглядывая желтый лист на ее коленях. – Только не прерывайте меня. Я люблю молчаливых женщин. И не думайте обо мне по шаблону. Я не встречал вас ни в Одессе, ни в Омске. Но я частенько видел вас на празднествах в Гель‑Гью и в Зурбагане. Я женат. Живу в Тарасовском переулке на углу Второй роты. Жена моя на даче у знакомых. Я тоже люблю дачи. Люблю деревянное постукивание кукушки и идиотское чревовещание вороны. Ненавижу дачников. Во всех смыслах.

    Незнакомка протянула ему коробку с папиросами. Грин не видел их. Он смотрел в глаза женщине. Если правда, что глаза – зеркало души, то соседка его должна была быть очень доброй, очень нежной, очень чуткой и уже близкой. Она молча кивнула головой. Синим огнем вспыхнули драгоценные камни в тяжелых квадратных серьгах. Грин расположился на скамье, как у себя дома на оттоманке. Оркестр играл марш из «Аиды». Грин повеселел.

    – А теперь, сударыня, выслушайте историю. Не спрашивайте о том, жизнь это или выдумка. Анна Каренина во многом выдумка, – не было случая, чтобы аристократка кончала свою жизнь под колесами поезда, да еще столь хитроумно, во всем повинуясь Толстому. Но я этому старику верю, да будет ему земля пухом. Да и не Толстому она повиновалась, сударыня! Вы помните, в романе имеется мужичок, постукивающий по железу? Так вот, этот мужичок с некоторого времени начисто исчез из русской литературы. Чтобы вам были понятны мои слова, я должен задать один вопрос: как вы думаете, сударыня, за что именно любим мы Наташу Ростову, Веру и Марфиньку, княгиню Лиговскую и Асю, и даже Райского и Рудина, и даже Каренина? За что мы их любим, а? Я уже не говорю об Анне Аркадьевне, об этой женщине, склонной к полноте. Боже, как мы ее любим! Итак, вопрос задан: чем так близки нам все эти создания литературы? Вовсе не потому любим мы их, что они хорошо написаны. И не потому, что они как живые. А потому и за то, что они сквозь все страницы романа проносят мечту. О чем, сударыня? О том, чтобы жизнь на земле стала праздником. Оперой, написанной жаворонками, соловьями и горлинками. Оперой, к которой либретто должен написать тот немыслимо великий мечтатель, который, ужо, придет и очистит мир от скверны. Это очищение будет длительным и нелегким делом. Да здравствуют мечтатели, сударыня! И простите меня за столь длинное вступление к короткой истории, которую я намерен рассказать. Так вот. Молодой человек – по имени, скажем, Лон – должен посетить квартиру номер пять в доме номер десять по Спасской улице. Ему предстояло, по всей видимости, весьма неприятное свидание. Он оделся во всё лучшее, что у него было, а было у него всё то, чего я хочу: это от меня зависит. Как часто забывают писатели об этом! Как мало думают они об одежде своих героев! Ну, бог с ними, я тут ни при чем. Мой герой надел лиловый сюртук, желтый пластрон, синий галстук, лакированные ботинки, черные брюки с белыми шелковыми лампасами, в руки ему дали трость с хрустальным набалдашником. Но я заставил его забыть адрес. Вернее, он перепутал его. Он вошел в подъезд дома номер пять и позвонил в квартиру номер десять. Ага! Где‑то далеко‑далеко заплясал звонок. Домовой покинул чердак и улегся подле ног моего молодого героя. Длинноволосые феи испытующе взглянули на меня: выдержу ли я экзамен перед синедрионом читателей? Братья Гримм и старик Гауф чешут затылки, дрожа за свой пшеничный хлеб с медом и маслом. Но я никого не обижаю. Я впускаю моего героя в квартиру, на мгновение даю читателю передышку, а затем… Как вам это нравится, – дождь! И вы уйдете? Неужели? Дождь ненадолго, сударыня! Смотрите: тучка – родная племянница вон того облачка, видите? Она сейчас уйдет в Тверскую губернию плеваться на дачников.

    Дождь вдруг забарабанил по листве и дорожкам, музыка от неожиданности глубже ушла в трубы и там глухо и печально договаривала марш. Женщина встала. Встал и Грин. Он произнес:

    – Вот так всегда со мною! Но ведь это неправдоподобно!

    «до свидания» или «спасибо», легким шагом пошла по дорожке. Грин догнал ее и осторожно охватил всеми пальцами правой руки ее локоть.

    – Так нельзя, – прошептал он. – Я писатель! Я выдумщик и щедрый раздатчик счастья. Я имею право и – это моя обязанность, – проводить вас до дому!

    Ему показалось невозможным и страшным потерять эту молчаливую женщину. О, как она великолепно молчала – и там, на скамье, и здесь, на дорожке сада, левой половиной тела своего падая на крепкую, железную руку спутника. От ее платья, от лица и волос струился легкий аромат, ее профиль беспокоил Грина; было в этом нежном и четком рисунке что‑то от давних его мечтаний, и по каким‑то неведомым путям ассоциаций припомнил он старую «Ниву» в тяжелом кожаном переплете и на странице сто двадцать девятой профиль французской дамы. В детстве, еще живя в Вятке, подкрасил Грин этой даме губы и щёки красным карандашом, волосы сделал синими, а на шею надел фантастические бусы, употребив на это все цветные карандаши.

    Всю нежность свою, всю тоску по необычному вложил он во фразу:

    – Скажите же хоть одно слово – что я не оскорбляю вас, что вы понимаете меня!..

    отдавал полчаса‑час прогулке в садах и скверах. Дети с матерями и нянюшками уходили домой, и в Летнем саду оставались одни мужчины. На цветочной клумбе копошился сторож, срезанные цветы кучками лежали на земле. Грин нагнулся, поднял белые и синие астры и с конфузливой улыбкой человека, делающего, возможно, не то, что надо, вложил их в левую руку незнакомки и опустил голову, ожидая наказания – гневным взором или словом. Но женщина взяла цветы и окунула в них лицо, на секунду остановившись. Грин облегченно вздохнул.

    – Я сегодня всё перепутал, сударыня, – сказал он. – Мне следовало бы идти к приятелю на Моховую и там пообедать, а я забрел в Летний сад. К счастью. Слышите, к счастью!

    Он подумал, что это, может быть, и к несчастью, к большой беде и катастрофе. Дождь уже не шумел, и когда Грин и спутница его вышли из сада, в глаза им ударило солнце и небольшая, круглая туча с позолоченными краями быстро проплыла над их головами, брызнула минутным ливнем и медленно истаяла в зеленоватом высоком небе.

    Молчал Грин, молчала его спутница. В нем всё переполошилось, он шел подле чего‑то таинственного и нового, а что говорила себе женщина? Иногда она покашливала, улыбалась беззвучно. «Кто она? – думал Грин. – Жена чиновной особы, артистка, богатая, ничего не делающая буржуазная дама, искательница приключений, этуаль или очень одинокий человек – умный, образованный, чуткий?,.

    «И чего нужно мне? – спрашивал себя Грин. – Интрижки? Нет? Нет! Нет! Я знаю, чего сейчас не хочется мне: мне не хочется оставить ее. Я не хочу потерять ее…»

    В доме этом жили генералы, сановники, служилые аристократы. На пороге парадного входа стоял швейцар в синей, с золотыми галунами, ливрее. Он снял фуражку и низко поклонился женщине и Грину, последовавшему за нею. Она взбежала по ступенькам и на площадке второго этажа остановилась, из сумочки достала маленький бумажник и из него что‑то, похожее на визитную карточку. Грин улыбнулся – и себе и улыбнувшейся ему женщине: сейчас он узнает ее имя, отчество, фамилию. Он ближе подошел к ней, она протянула ему маленький запечатанный конверт, взглядом произнося: «Возьмите, это вам».

    Грин взял конверт, поцеловал душистую мякоть руки возле запястья и схватился за сердце: ему стало нехорошо. Ему хотелось, чтобы эта странная женщина пригласила его к себе, угостила бы обедом, голландским сыром, копченым сигом, хорошими сигарами… Он смотрел, как женщина погрозила ему пальцем и, взглядом указав на лестницу, надавила пуговицу звонка. Издалека, словно из‑под земли, послышался рассыпчатый звон.

    Не отрывая взгляда от женщины, Грин медленно спустился на площадку первого этажа, нетерпеливо надорвал уголок конверта, сунул в щель палец и разорвал бумагу надвое. В эту же секунду наверху, на площадке второго этажа, отрывисто хлопнула дверь.

    Грин поднял голову. Площадка была пуста. Взглянул на себя в зеркало и подивился: до чего ж он некрасив, бледен, худ… Так и не удалось дослушать незнакомке ту историю, которую он начал в Летнем саду. Незнакомка даже и не спросила: а что дальше? Ладно. Точка.

    Грин вышел из подъезда, грустно и покинуто дошел до Мраморного дворца и здесь прочел три строки – они были написаны тонким четким почерком и подчеркнуты:

    Спасибо за прогулку.

    Не ищите, оставьте меня.

    Я – глухонемая.