• Приглашаем посетить наш сайт
    Техника (find-info.ru)
  • Варламов А.: Александр Грин
    Глава VI. Таинственный лес

    Глава VI

    ТАИНСТВЕННЫЙ ЛЕС

    Четыре года, с 1906-го по 1910-й, Грин легкомысленно и беспечно жил в Петербурге по подложному паспорту покойника Алексея Мальгинова, четыре года печатался в журналах и издавал книги под своим звонким иностранным псевдонимом, который впоследствии доставлял ему порой огорчения,[91] водил литературные знакомства, вспоминал революцию как давно прошедшие времена и бесстрашно черпал в ней материал для литературных произведений. Казалось, так будет продолжаться всегда. Но 27 июля 1910 года Александра Степановича Гриневского арестовали за бегство из ссылки и проживание по подложным документам. Это был уже третий по счету его арест.

    Грин считал, что его выдал некто Александр Иванович Котылев, журналист и издатель, входивший в пестрое окружение Куприна, и позднее рассказывал Н. Н. Грин, что незадолго перед этим арестом встретил цыганку, которая сказала: «Тебя скоро предаст тот, кого ты называешь своим другом. Но пройдут годы, и ты наступишь на врагов своих».[92]

    О Котылеве пишет и Калицкая: «Он имел репутацию человека порочного, но я не имела возможности убедиться в этом; на мой взгляд, это был человек умный и хорошо воспитанный. Казалось, они с Александром Степановичем дружили…

    – Это он и выдал меня, – ответил Грин.

    – Да ведь вы же были друзьями?

    – Ну, не совсем… Как-то поссорились, я ему и сказал: „Я хоть с тобой и пьянствую, но этим у нас вся дружба и кончается; мы с тобой, как масло и вода, неслиянны“. Вот этого он мне и не простил».[93]

    Вскоре после ареста Грин писал Леониду Андрееву: «Я арестован, вероятно, по доносу какого-нибудь из моих литературных друзей. Мне это, впрочем, безразлично. И за то, что уехал из административной ссылки, прожив эти четыре года в Питере по чужому паспорту. Я сообщаю Вам это для того, чтобы Вы не подумали чего-нибудь страшного или противного моей чести».[94]

    Несмотря на независимый тон послания, душевное состояние Грина было ужасно. Он только-только начал устраивать свои литературные дела, как эта неудача! Грин был в отчаянии и снова писал письма Его Высокопревосходительству господину министру внутренних дел, а потом и самому царю. (Вспомним, что в 1903 году Грин отказался писать прошение о помиловании на Высочайшее Имя – теперь его настроение совсем иное.)

    «Ныне арестованный, как проживающий по чужому паспорту, я обращаюсь к Вашему Высокопревосходительству с покорнейшей просьбой не смотреть на меня как на лицо, причастное к каким бы то ни было политическим движениям и интересам. За эти последние пять лет я не совершил ничего такого, что давало бы право относиться ко мне как к врагу государственности. Еще до административной высылки в миросозерцании моем произошел полный переворот, заставивший меня резко и категорически уклониться от всяких сношений с политическими кружками…

    Последние 4 года, проведенные в Петербурге, прошли открыто на глазах массы литераторов и людей, прикосновенных к литературе; я могу поименно назвать их, и они подтвердят полную мою благонадежность. Произведения мои, художественные по существу, содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций…

    Организм мой надломлен; единственное желание мое – жить тихой, семейной жизнью, трудясь, по мере сил, на поприще русской художественной литературы».[95]

    Последнее – если не лукавство, то условность, с идеалом тихой, семейной жизни литератор Грин разделался и был как никогда от него далек, но пассаж про переворот в мировоззрении и отказ от политических сношений – сущая правда. Правительство пошло писателю навстречу. Вместо четырех лет в Сибири ему присудили два года ссылки в Архангельскую губернию, к тому же министр приказал архангельскому губернатору «при хорошем поведении Гриневского в месте водворения войти в обсуждение вопроса о дальнейшем облегчении участи названного лица».[96] Еще одним облегчением было то, что Вера Павловна поехала вместе с ним.

    – прямо не отказывали, но и не разрешали, заставляли бедную невесту стоять в очередях, а потом смотритель арестного дома пригласил Веру Павловну к себе в кабинет и с укоризной сказал:

    – Вашего жениха, барышня, скоро вышлют, как это вы не можете добиться венчания?

    Вера Павловна принялась ему с жаром жаловаться и клясться, что она делает все возможное, и тогда смотритель посоветовал ей обратиться к жандармскому полковнику Х., большому любителю церковного пения, состоящему ктитором в церкви градоначальства. А дальше последовала история в виде не то святочного, не то пасхального рассказа про добрых жандармов – история, которую, правда, Вера Павловна с ее несомненным литературным даром могла малость и приукрасить.

    «Полковник Х., когда я вошла к нему, официально спросил:

    – Чем могу служить?

    – Пожалуйста, выдайте меня замуж.

    – Что-о-о? Садитесь и расскажите.

    Я рассказала, что вот уже больше двух месяцев бесплодно добиваюсь разрешения на венчание. Объяснила, почему венчаться в Петербурге для меня так важно.

    Полковник ответил:

    – Хорошо, приходите ко мне послезавтра, не в приемные часы, а попозже. С Адмиралтейства будет заперто, так вы идите с Гороховой и скажите, что я назначил вам прийти, вас пропустят.

    – Ну и нагорело же мне от градоначальства за вас!

    – Не разрешил?!

    – Венчаться-то разрешил, да я просил, чтобы вам позволили устроить в зале, соседнем с церковью, поздравление с шампанским, а градоначальник закричал: „Это еще что? Чтобы они тут еще кабак устроили!“

    Я поблагодарила этого доброго человека за помощь и объяснила, что не могу позвать своих родных на свадьбу с арестантом и что поэтому зал для поздравления не нужен. Полковник сказал, чтобы я пошла к священнику церкви градоначальства и сговорилась бы с ним о венчании, а после свадьбы он, полковник, даст мне письмо к своему знакомому вице-губернатору Архангельской губернии.

    – десять в воскресенье после обедни. Наконец-то я могла сказать и отцу, и Александру Степановичу, что венчанье разрешено!

    Когда я опять пришла в арестный дом и поблагодарила смотрителя за совет, он ответил:

    – А знаете, почему полковник принял в вас участие? Потому что несколько лет назад его дочь сбежала за границу с политическим эмигрантом.

    Один несчастный отец пожалел другого[97]».[98]

    Отец невесты Павел Егорович Абрамов на венчании не присутствовал, но, соревнуясь в благородстве с полковником Х., не подкачал и, по словам Веры Павловны, «первый заговорил о Грине, первый предложил брать у него денег, сколько понадобится».[99] Таким образом на ближайшие годы молодые были финансово обеспечены, хотя Грин все равно попросил Веру Павловну сходить к Венгерову за пособием по случаю высылки, а тот долго не верил, что пришедшая к нему дама – жена.

    «Разве могли быть у Грина другие жены? Я так верила, что Александр Степанович меня любит, что ни слова не сказала ему об этом разговоре».[100]

    После венчания, на котором не было и Степана Евсеевича Гриневского, а лишь присутствовали сестры Грина Наталья и Екатерина, молодожены сели в разные кареты и отправились каждый в свою сторону, он – в пересыльную тюрьму, она – домой укладывать вещи. Местом ссылки был назначен город Пинега в двухстах километрах от Архангельска, что также можно было считать знаком правительственного благоволения. Других революционеров посылали в более отдаленные места.

    Гриневские прибыли в Пинегу в ноябре 1910 года, сняли жилье и зажили той самой обывательской жизнью, которой так боялся Грин и к которой втайне стремилась его жена. По ее воспоминаниям, он много читал, писал, спал, ел, играл в карты, ходил на охоту, наслаждался северной природой и впоследствии «не раз вспоминал, что два года, проведенные в ссылке, были лучшими в нашей совместной жизни».[101] Однако если обратиться к духовной биографии писателя – его прозе той поры, то в ней можно увидеть тоску, не меньшую, если не большую, чем в описании тюрьмы, и это противоречие еще раз косвенным образом подтверждает, насколько Вера Павловна была далека от своего мужа-писателя и как плохо его понимала.

    Владимир Сандлер в своей насыщенной документами работе «Вокруг Александра Грина» именно в связи с северной ссылкой Грина писал: «По образованию и воспитанию она была типичной буржуазкой, не способной, в силу целого ряда причин, до конца понять столь сложное, сотканное из противоречий явление, как Грин, окончивший университеты российских дорог».[102]

    Оставим «буржуазку» и «университеты российских дорог» на совести Сандлера и тех романтических времен, когда его документальное повествование создавалось, но в его книге приводится замечательный отрывок из воспоминаний других ссыльных, рисующий облик Грина и его первой жены.

    «Александр Степанович был высоким худым молодым человеком, с желтоватым цветом лица, живым, веселым и приветливым. Вера Павловна – красивая молодая женщина, всегда подтянутая и молчаливая, производила на ссыльных впечатление „тонкой дамы из аристократической семьи“. Часто уезжала из Пинеги в Петербург. В обращении была приветливо-холодновата, так что, собираясь к Гриневским, ссыльные всегда говорили: „Пойдем к Александру Степановичу“ и никогда: „Пойдем к Гриневским“».[103]

    На самом деле в Пинеге Грин ужасно тосковал. Он писал одно за другим прошения о смягчении своей участи и переводе или хотя бы отпуске на три дня в Архангельск по состоянию здоровья, но ему не спешили ответить; на него нападало отчаяние, толкавшее его на безрассудство и дикие выходки. Однажды во время зимней прогулки по лесу большой компанией Грин соскочил с саней и, ни слова не говоря, ломанулся в лес. Думали, шутит, вот-вот придет, потом стали искать и звать его, а он вернулся домой только на следующий день. Ночь провел в охотничьей избушке. Как провела эту ночь «буржуазка» Вера Павловна – остается только гадать.

    «Через несколько дней после пожара, – пишет Калицкая, – рослая краснощекая пинежанка остановила меня на улице и презрительно сказала:

    – Ваш муж говорит, что это он поджег лес. Нашел чем хвастаться!

    и вредные обвинения, он ничего не мог ответить. Это было очередное „гасконство“».[104]

    Позднее эти воспоминания очень огорчали и даже возмущали вторую жену писателя Нину Николаевну Грин, которая не хотела, чтобы о Грине так писали, но Калицкая была последовательна: у Грина было два лика – добрый и злой, и она стремилась оба запечатлеть.

    А Грин томился. Он писал или передавал через жену письма Брюсову, просил у него аванса и хвалил его стихи, называл Валерием Николаевичем, посылал в «Русскую мысль» новые рассказы (которые Брюсов не печатал): где-то в Петербурге была настоящая литературная жизнь и богема, от которой Грин был отрезан. Ему казалось, его забывают. Достаточно сказать, что в 1911 году у Грина вышло всего пять рассказов, в то время как в предыдущие годы выходило по двадцать пять.

    Тогда же он писал главному редактору журнала «Пробуждение» Корецкому: «Я грущу. Я вспоминаю Невский, рестораны, цветы, авансы, газеты, автомобили, холодок каналов и прозрачную муть белых ночей, когда открыты внутренние глаза души (наружные глаза души – это мысль). Здесь морозы в 38 гр., тишина мерзлого снега и звон в ушах, и хочется подражать Бальмонту.

    Заворожен, околдован,

    Ярким снегом огорожен,
    Получил в этапах вшей.
    Вши давно „отведи с 'миром'“
    – получили от небес.
    – … <1 нрзб>
    Я смотрю на темный лес.
    Граммофон орет в
    гостиной.
    На стекле – желток луны.

    облил новые штаны.
    За стеной бушует дьякон:

    Он, в святой воде обмакан,
    „Спотыкача“.
    За окном скрипят полозья;
    Там, на берегу, к реке
    Ледяных сосулек гроздья
    Едут вскачь на мужике.

    Катит волны желтый Нил.
    Пальмы. Финики. Галеты.
    Зной, чума и крокодил».[105]

    Бальмонт тут не случаен. В стихах самого нерусского, по определению Гумилева, из русских поэтов, была та же экзотика, что и в прозе Грина, которого впоследствии назовут иностранцем русской литературы. Но, в отличие от Грина, Бальмонт не просто писал о дальних странах и тропических морях, а действительно в них побывал – в Австралии, Южной Африке, Новой Гвинее, на Таити. Ему удалось осуществить в своей жизни то, о чем Грин лишь мечтал. Сближала обоих любовь к Эдгару По, чьи стихи Бальмонт переводил и даже написал предисловие к пятитомному собранию сочинений американца. Да и романтический пафос импульсивного, порывистого Бальмонта был Грину близок. Все это очень важно, потому что обыкновенно творчество Грина рассматривается вне контекста литературной ситуации начала века, и выявление его творческих связей, часто сокрытых, с современниками позволяет точнее определить место Грина под обманчивым солнцем века, которое воспевал Бальмонт.

    в доме у священника, где однажды случился пожар, и Гриневские спасались от него в бане. Деревенская молва обвинила их в поджоге, но за своих жильцов вступился батюшка:

    – Хороши поджигатели, выскочили на трескучий мороз, накинув на рубашки пальто, в бане одевались![106]

    Иногда Грин не выдерживал, срывался и запивал, и это пьянство пугало Веру Павловну. Одно дело в Петербурге, когда можно было куда-нибудь уйти, и совсем другое – в глухой деревне. Она пригрозила ему, что его оставит, да и в самом деле часто ездила домой к отцу, но все равно за разделенную с ним участь, за то, что не бросила его, Грин был Вере Павловне благодарен и в «Автобиографии» для Венгерова писал: «Главное событие моей жизни – встреча с В. П. Абрамовой, ныне моей женой».[107]

    Среди произведений Грина, относящихся ко времени ссылки, есть рассказ «Ксения Турпанова». Место его действия – северная деревня на острове с говорящим названием Тошный. На самом деле это был Кегостров, находящийся всего в трех верстах от Архангельска, куда Грина перевели осенью 1911 года после нескольких его прошений и ходатайств жены и отца. Но описана эта местность, точно край света и тьма кромешная. Главный герой, как и автор, политический ссыльный, но, в отличие от ссыльного Гриневского, он «чрезвычайно боялся воды, и ко всему, отмеченному риском, к рекам, лесу, охоте и ружью, относился с брезгливым недоумением интеллигента, – полумужчины, неловкого голодного человека».

    Душевное состояние его – тоска, уныние, споры и ссоры с другими ссыльными из-за разного понимания «самоценности жизни», основное времяпрепровождение – игра в карты.

    «маленькой темно-русой женщиной», к которой относится снисходительно, зато она любит «его сильной, думающей любовью». Но Турпанов этого не понимает, не ценит, он все воспринимает иначе, чем она, и Грин ядовито описывает эту инаковость, вновь возвращаясь к теме своего революционного прошлого.

    «Мы все-таки с ней разные, – мои идеалы, например, чужды ей». Под идеалами он подразумевал необходимость борьбы за новый лучший строй. Но представления об этом строе и способах борьбы за него делались у Турпанова с каждым годом все более вялыми и отрывочными, а остальные ссыльные даже избегали говорить об этом, как живописцы не любят вспоминать о недоконченной, невытанцовавшейся картине.

    Это – экспозиция. А сюжет построен на двойном обмане. Ксения очень любит мужа и хочет подарить ему на день рождения часы. Для этого, ничего ему не сказав, она с риском для жизни едет на баркасе в город, хотя очень боится «суровой воды, утлого баркаса, загадочных мужиков, льдин, серого неба», и едва не погибает на обратном пути в волнах и льдах. Сам же Турпанов отправляется искать жену, но встречает на берегу другую женщину – ссыльную Мару Красильникову, срок ссылки которой вот-вот заканчивается, и она на прощание говорит Турпанову:

    «Довольно с меня. По горло сыта! … Актеры вы все, и плохие, плохенькие. Ну чего там? Какая еще революция? Живы – и слава Богу».

    «просто жизни» как самой высшей ценности, и «Трагедии на плоскогорье Суан» с блюмовским «кровавые ребятишки, в вас мало едкости».

    жалко пытается объясниться, но она уходит от него навсегда. Так, вслед за приговором революции, наступает полный моральный крах ее героев и ветеранов – «революционеров на покое».

    В воспоминаниях Е. И. Студенцовой (младшей сестры Александра Ивановича Студенцова, склонившего Грина к побегу из армии в 1902 году) говорится: «У меня в памяти остались разговоры о рассказе Грина „Ксения Турпанова“, напечатанном тогда в журнале „Русское богатство“. Он (брат Е. И. Студенцовой. – А. В.) говорил, что в основу этого рассказа лег действительный случай ухода жены А. С.».[108]

    Так это или не так, сказать трудно, во всяком случае в рассказе автор явно дистанцирует себя от героя, а Вера Павловна если и уходила, то возвращалась. Другой поворот темы «ссылки и ссыльных» – рассказ «Зимняя сказка». Через далекую северную деревню проезжает человек, который нашел в себе мужество бежать. Его товарищи по несчастью смотрят на него и с тоской, и с завистью, и с восхищением. А он дает им надежду и излагает свое кредо:

    «Я еду, думаю… все скучаем, это сон, сон, мы проснемся, честное слово, надо проснуться, проснемся и мы. Будем много и жадно есть, звонко чихать, открыто смотреть, заразительно хохотать, сладко высыпаться, весело напевать, крепко целовать, пылко любить, яростно ненавидеть… на подлости отвечать пощечиной, благородству – восхищением, презрению – смехом, женщине – улыбкой, мужчине – твердой рукой…»

    Писал Грин в Пинеге не только о ссылке и ссыльных. В это время создаются такие известные произведения, как «Жизнь Гнора» и «Синий каскад Теллури», в которых талант Грина проявился со всей зрелостью и очевидностью, и стало ясно, что именно экзотическая, фантастическая линия в его творчестве становится центральной. Но все же наибольших художественных удач Грин достигал тогда, когда писал не чисто «реалистические» или же чисто «фантастические» вещи, но когда фантастическое и реалистическое соединял. Так будет в «Крысолове» и «Фанданго», самых совершенных его произведениях двадцатых годов – так было и в маленькой повести «Приключения Гинча» – истории человека, случайно связавшегося с революционерами (причем в качестве причины опять-таки фигурирует бомба) и вынужденного из-за этого поменять имя, фамилию и образ жизни. Лебедев-Гинч принадлежит к числу «гриновских злодеев», только не таких однозначных, как Блюм, а более сложных, изощренных, с более прихотливыми запросами.

    «Я хотел жену – для преданности и глубокой любви, высшего ее воплощения; жена представлялась мне благородством в стильном, дорогом платье; хотел женщину-хамелеона, бешеную и прелестную; хотел одну-две в год встречи, поэтических, птичьих». Но поступки его столь же отвратительны, как дела Блюма, по его вине кончает жизнь самоубийством поэтическая девушка Маруся, в образе которой есть что-то от Веры Павловны Абрамовой, в то время как сам Гинч наделен чертами характера, именем и фактами из биографии Грина. Он похож на гриновского двойника, самому Грину ненавистного. Об этом хорошо сказано у Вадима Ковского:

    «В судьбе Гинча мы, при желании, тоже находим множество деталей гриновской биографии. И тем более важно, что теперь, награждая героя собственным жизненным опытом, писатель уже совершенно отделяет его от себя и выносит ему жестокий нравственный приговор… Компрометируя в образе Гинча мысли и чувства своих прежних героев, писатель, в сущности, расстается со многим, чему поклонялся».[109]

    Но особенно любопытно в этой повести то место, где Гинч рассказывает о своих занятиях литературой: «Гордый и самолюбивый, я мечтал быть победителем жизни, но, не обладая никакими специальными знаниями, естественно, стремился открыть в себе какой-нибудь потрясающий, капитальный талант; издавна меня привлекала литература, к тому же, сталкиваясь почти каждый день с журналистами и поэтами, я воспитал в себе змеиную зависть.

    Результатом этих мозговых судорог было однажды то, что я нарезал пачку небольших квадратных листов, на каких, как где-то читал, писал Бальзак, вставил перо и сел. В голове носились гоголевские хутора, обсыпанные белой мучкой лунного света; героини с тонкой талией, классические герои, охота на слонов, павильоны арабских сказок, шекспировская корзина с бельем, провалившиеся рты тургеневских стариков, кой-что из Гонкуров, квадратная челюсть Золя… Брызнула огненная струя Гюго; интимная, улыбающаяся, чистая и сильная, как рука рыцаря, фраза Мопассана; взъерошенная – Достоевского; величественная – Тургенева; певучая – Флобера; задыхающаяся – Успенского; мудрая и скупая – Киплинга… Хор множества голосов наполнил меня унынием и тревогой. Я тоже хотел говорить своим языком. Я обдумал несколько фраз, ломая им руки и ноги, чтобы уж, во всяком случае, не подражать никому».

    Тут явно речь идет о творческом кредо Грина, которого всю жизнь только что и делали, как обвиняли в подражании, и относиться ко всему этому пассажу только как к разоблачительному значит Грина упрощать. В Гинче и его лихорадочных монологах и поступках отразилось что-то черное и одновременно с этим автору присущее. Это своего рода суд над самим собой, своими страстями и тайными стремлениями. И если вернуться к мемуарам Калицкой, можно сказать, что «поджигал» северный лес именно Гинч.

    – как «черный человек» для Есенина, это и борьба с ним, и победа над ним, и очень важная страница в духовной биографии Грина, ищущего выход из того райского тупика, в котором оказались и он, и его герои.

    Рассказ заканчивается тем, что после неудачной попытки «купить» благородную женщину и нанесенного ему оскорбления Гинч пытается покончить с собой в Неве, но его спасает простой матрос. В знак благодарности Гинч рассказывает ему историю своей жизни со всеми ее мерзостями.

    «Мне хотелось поразить грубого человека кружевной тонкостью своих переживаний, острой впечатлительностью моего существа, глубоким раздражением мелочей, отравляющих мысль и душу, роковым сплетением обстоятельств, красотой и одухотворенностью самых будничных испытаний. Я рассказал ему все, все, как на исповеди, хорошим литературным слогом.

    Он молча слушал меня, подперев щеку ладонью, и, сверкая глазами, сказал: – Почему вы не утонули? – затем встал, ударил кулаком по столу, поклялся, что застрелит меня, как паршивую собаку (его собственное выражение), и отправился за револьвером».

    Финал – может быть, несколько плоский, но зато нравственно ясный, определенный и обнаруживающий все более усиливающуюся с годами страсть Грина к дидактике.

    «Жизнь Гнора» и «Синий каскад Теллури» в этом смысле менее изощренные и по мысли более простые. Они принадлежат к числу тех гриновских вещей, действие которых происходит неизвестно в какой стране и не важно в какую эпоху.

    «Жизнь Гнора» – это «Остров Рено» наоборот. Насильственная робинзонада. История человека, которого обманом завлекли на необитаемый остров, разлучили с любимой женщиной, и вся его жизнь подчинена идее возвращения к ней. Когда через несколько лет, проведенных на необитаемом острове, «робинзона» Гнора обнаруживают моряки с проплывающего мимо корабля, первое, что он делает, – стреляет в них. А на вопрос, почему стрелял, Гнор объясняет капитану, что за эти годы его много раз навещали на острове люди и всегда оказывались призраками. Он стрелял в призраков, чтобы их прогнать.

    В «Синем каскаде Теллури» Грин показывает картину осажденного города: чума, карантин, некто Рег пробирается в эту «зону», чтобы забрать важные документы, и встречается с обитателями зачумленного мира. Самый яркий из них лавочник Соррон, который «торговал сорок лет» и которому «надоел порядок, надоел окончательно и бесповоротно».

    «Я одинок. Все одиноки. Я умру. Все умрут. Тоже порядок, но скверного качества. Я хочу беспорядка… У меня путаются в голове три вещи: жизнь, смерть и любовь – за что выпить?» «Пью за ожидание смерти, называемое жизнью», – корни этого мироощущения уходят в революционную молодость Грина.

    Соррону противопоставлен Рег как человек с неиспорченным взглядом на мир, и его устами автор выносит приговор самой «террористической» философии лавочника, философии примата смерти над жизнью:

    «Вы меня обидели. Мои глаза устроены не для этого. Вы больны чумой с детства».

    Последнее – своего рода диагноз. Чума не в городе и появилась не только что. Чума в человеческих сердцах и живет в них всегда, Грин предугадывает важнейшую для литературы тему, впоследствии разработанную Альбером Камю. Но все же отважный Рег не представляется Грину примером человеческого совершенства, как Тинг из «Трагедии плоскогорья Суан». Кредо Рега: «Я равнодушен к людям. В этом мое холодное счастье … Я и так всю жизнь дразню смерть. А если пристукнет – кончусь без сожаления и отчаяния, вежливо и прилично, не унижаясь до бессильных попыток разглядеть темную пустоту», – не совпадало с позицией самого автора. Грин попыток разглядеть пустоту не прекращал и не был равнодушен к людям: все его дальнейшее творчество тому свидетельство.

    Примечания

    91 Ср. у Калицкой: «Сначала этот псевдоним нравился Александру Степановичу, но потом он испытал в нем разочарование. Оказалось, что изданы несколько переводных романов англичанки Грин, и первые годы, когда Александра Степановича еще мало знали, его путали с этой писательницей» (Воспоминания об Александре Грине. С. 167). Ср. также в воспоминаниях Э. Арнольди: «Александр Степанович мне рассказывал, как его представляли А. Н. Толстому. Прославленный писатель, пожимая руку, с восторгом отметил поразившее его уменье Грина строить сюжет. Подумав мгновенье, он для примера назвал прочитанный им недавно роман „Рука и кольцо“. Александр Степанович ответил, что, к немалому сожалению, это написала Анна Катарина Грин» (Воспоминания об Александре Грине. С. 279). Наконец, в мемуарах Н. Н. Грин читаем: «В те годы в Одессе жил (так информировали Александра Степановича) врач-венеролог А. Грин, занимавшийся переделкой для театра произведений популярного в то время французского писателя (если память не изменяет) Пьера Бенуа. А. Грин создал таким образом пьесу „Проститутка“ и другие. Шли они в театрах и печатались за подписью „А. Грин“. По поводу этих пьес многие обращались с вопросами к Александру Степановичу, считая его автором, некоторые поздравляли с постановкой их, с извлечением порядочного дохода. Александр Степанович обижался (…) хотел написать одесскому Грину – предложить ему выбрать другой псевдоним, так как своим он, А. С. Грин, должен пользоваться по праву старшинства. Но узнав, что Грин – это истинная фамилия венеролога, махнул на все рукой, сказав: „Черт с ним! Ведь не виноват же он, что родился А. Грином“» (Воспоминания об Александре Грине. С. 398–399).

    92 Воспоминания об Александре Грине. С. 466.

    94 Там же. С. 467.

    95 Там же. С. 468–469.

    96 Там же. С. 472.

    97 Вообще-то ничего исключительного в этой ситуации не было. Вспомним, что и Владимир Ульянов отправился в ссылку с Крупской после того, как они обвенчались.

    –177.

    99 Там же. С. 175.

    100 Там же. С. 179.

    101 Там же. С. 185.

    102 Там же. С. 486.

    104 Там же. С. 190–191.

    105 Там же. С. 477–478.

    106 Там же. С. 187.

    107 Там же. С. 150.

    Разделы сайта: