• Приглашаем посетить наш сайт
    Григорьев А.А. (grigoryev.lit-info.ru)
  • Варламов А.: Александр Грин
    Глава XVI. На теневой стороне

    Глава XVI

    НА ТЕНЕВОЙ СТОРОНЕ

    По воспоминаниям Нины Николаевны, закончив «Бегущую», Грин сказал ей: «Опустел я. В голове полное молчание. Как ни напрягаю себя, даже сюжет пустякового рассказа не приходит. Неужели это конец и мои способности иссякли на этом романе?! Писал его и казался себе богачом, так многоцветен и полон был дух мой. А теперь, ну ничегошеньки! Страшно… Я знаю, когда-то должен наступить момент, когда силы мои иссякнут. Жду его в более глубокой старости, встречу спокойно, буду тогда писать воспоминания. Теперь же это внутреннее молчание пугает меня, я еще хочу говорить свое».[442]

    С этими мыслями Грин сел за роман «Джесси и Моргиана» – историю взаимоотношений двух сестер, одна из которых из зависти и ненависти отравляет смертельным ядом другую. Моцарт и Сальери, только оба в юбках. Но противостояние от этого не делается менее драматичным.

    Джесси – красавица, Моргиана – уродлива. Обыкновенно писатели в таких случаях наделяют героинь нравственными качествами обратно пропорционально их внешности. Грин идет по иному пути. Джесси прекрасна и душой, и телом, Моргиана – уродлива, причем, по мысли сестры, оттого, что зла внутри, и эта злоба проявляет себя в ее внешности.

    «О, если бы ты смягчилась! Будь доброй, Мори! Стань выше себя; сделайся мужественной! Тогда изменится твое лицо. Ты будешь ясной, и лицо твое станет ясным… Пусть оно некрасиво, но оно будет милым. Знай, что изменится лицо твое!»

    Не изменится. Две сестры – два лика бытия. Два полюса – абсолютное добро и абсолютное зло, как понимал их Грин. Моргиана ездит на автомобилях, Джесси предпочитает лошадей. Джесси простодушна, незатейлива, бессознательно кокетлива, ее душевный мир ясен и чист, Моргиана – тяжела, истерична, мнительна и порой бывает жестоко откровенна в своих «бесстыдных душевных содроганиях».

    Джесси стоит в том же ряду, что Ассоль, Молли, Тави Тум и Дэзи. Все это вариации одного образа, во многом навеянного Ниной Грин, которая много лет играла роль женщины-ребенка, и неслучайно именно ей этот роман посвящен взамен посвящения, снятого с «Бегущей».[443] Но Грин не просто писал новую книгу на вечную тему добра и зла, любви и ненависти, красоты и уродства. Он играл с читателем.

    Вот портрет Джесси:

    «Описать ее наружность – дело нелегкое. Бесчисленные литературные попытки такого рода – лучшее тому доказательство. Еще никто не дал увидеть женщину с помощью чернил или типографской краски. Случается изредка различить явственно лоб, губы, глаза или догадаться, как выглядят за ухом волосы, но более того – никогда. Самые удачные иллюстрации только смущают; говоришь: „Да, она могла быть и такой“, – но ваше скрученное или разбросанное впечатление всегда иное, хотя бы оно было бессильно дать точный образ. Переход к дальнейшему непоследователен, но необходим: у Джесси были темные волосы, красивое и открытое лицо, стройное и привлекательное телосложение. Ее профиль вызывал в душе образ втянутого дыханием к нижней губке лепестка, а фас был подобен звонкому и веселому „здравствуйте“. В понятие красоты, по отношению к Джесси, природа вложила свет и тепло, давая простор лучшим чувствам всякого смотрящего на нее человека, за исключением одного: это была ее родная сестра, Моргиана Тренган, опекунша Джесси».

    Моргиана идет от Руны из «Блистающего мира», от женщин-оборотней из «Крысолова», от Диге из «Золотой цепи», от Корриды Эль-Бассо из «Серого автомобиля», но зло в ней сгущено, зло так сильно, что уродует не только ее внутренний мир, но и внешность, в этом романе напрямую связанные между собой.

    «Насколько хороша была младшая сестра, настолько же безобразна и неприятна была старшая. Но ее безобразие не возбуждало сострадания, так как холодная, терпкая острота светилась в ее узких, темно высматривающих глазах.

    Среди некрасивых женских лиц огромное большинство их смягчено – подчас даже трогает – достоинством, покорностью, благородством или весельем. Ничего такого нельзя было сказать о Моргиане Тренган, с ее лицом врага; то было безобразие воинственное, знающее, изучившее себя так же тщательно, как изучает свои черты знаменитая актриса или кокотка. Моргиана была коротко острижена, ее большая голова казалась покрытой темной шерстью. Лишь среди преступников встречаются лица, подобные ее плоскому, скуластому лицу с тонкими губами и больным выражением рта; ее жалкие брови придавали тяжелому взгляду оттенок злого и беспомощного усилия. С тоской ожидал зритель улыбки на этом неприятном лице, и точно, – улыбка изменяла его: оно делалось ленивым и хитрым. Моргиана была угловата, широкоплеча, высока; все остальное – крупный шаг, большие, усеянные веснушками руки и торчащие уши – делало рассматривание этой фигуры занятием неловким и терпким. Она носила платья особо придуманного покроя: глухие и черствые, темного цвета, окончательно зачеркивающие ее пол и, в общем, напоминающие дурной сон».

    Замечательно объяснение, почему Моргиана столь уродлива, и опять мы встречаемся с тем же обостренным отношением Грина к теме живописи, как это уже было в «Искателе приключений», «Создании Аспера» или «Фанданго». Искусство первично по отношению к жизни, творит ее, и Моргиана – жертва этого искусства.

    «Ты не ребенок, и тебе следует знать о рисунке, который висел в спальне нашей матери, когда она была беременна мной. Это был этюд Гарлиана к его картине „Пленники Карфагена“, изображающей скованных гребцов галеры. Этюд представлял набросок мужской головы, – головы каторжника – испитого, порочного, со всеми мерзкими страстями его отвратительного существования: смесь шимпанзе с идиотом. У беременных женщин бывают необъяснимые прихоти. Наша мать приказала повесить этюд напротив изголовья своей кровати и подолгу смотрела на него, привлекаемая тайным чувством, какое вызывала в ее состоянии эта повесть ужаса и греха. Впоследствии она сама смеялась над своей причудой и ничем не могла ее объяснить. Мне было восемнадцать лет, когда мама рассказала мне об этом случае; при этом ее глаза наполнились слезами, и она гладила меня по щеке, склоняясь надо мной с тревогой и утешением. Впоследствии я нашла в сочинениях по патологии указания на восприимчивость беременных женщин к зрительным впечатлениям. Не ясно ли тебе, что мать нарисовала меня сама?»

    В сущности это и есть экспозиция романа, и в ней уже все предрешено. Остальное – напряженная, психологически выверенная история «преступления и наказания» Моргианы Тренган, которая подсыпает медленно убивающий яд своей сестре. Делает это потому, что ненавидит ее, потому, что находится с детства в сознании своей телесной тюрьмы, которая изуродовала ее и превратила в преступницу, в злого узника, посаженного на всю жизнь; потому, что иначе не может.

    «Ненависть есть высшая степень бесчеловечности, превращенная в страсть; тот счастлив, кто не испытал ее внимательного соседства. Джесси рассмеялась бы, если бы ей сказали, что Моргиана действительно ее ненавидит, и в ненависти своей близка к тому, чтобы рыдать у ее ног, вымаливая прощение, как отдых от непосильной работы. Все другие женщины, красивые или хорошенькие, вызывали у Моргианы лишь горькое и злое волнение, готовое перейти в критику. Но Джесси стояла особо, как главное слово молодости и нежности. Для Моргианы была она – весь тот мир в едином лице, выросший рядом с ней».

    Здесь опять выныривает самая первая и самая вечная тема Грина – тема жизни-смерти. Моргиана (или Мори, как зовет ее сама Джесси), в руках у которой оказывается изящный флакон с ядом, похожа на террористку с бомбой в руках. У раннего Грина была мистика бомбы, у позднего – мистика яда. Яда фантастического, не имеющего ни цвета, ни запаха, не теряющего своей силы, не оставляющего следов и в течение нескольких недель сводящего человека в могилу. Мистика яда – это мистика смерти. Но даже смерть в романе эстетизирована. «Джесси и Моргиана» – в этом смысле вообще роман эстетский, можно даже сказать, декадентский, как никакой другой из крупных вещей писателя. Грин как будто возвращается в свое прошлое, но на более сложном витке.

    «– Ей все! Мне – ничего, – сказала Моргиана, наклоняя флакон так, что яд перелился к пробке. – Для нее даже смерть явится в изысканно-тайном виде; такую смерть, по тем же причинам, какие есть у меня, не назначит мне никогда, никто, – даже в мыслях. Умирая, Джесси все еще будет красива, может быть, даже красивее, чем сейчас: сильнее пахнут срезанные цветы. Возможно, что в последние минуты ее сознание станет ясным; признав конец, она испытает чувства такие прелестные и тонкие, каких никогда не узнать мне, ее тайному палачу. Но ее смерть будет смертью и моей ненависти. Я хочу тебя любить, Джесси. Когда ты исчезнешь, я буду тебя любить сильно и горячо; я буду благодарна тебе. Я отдохну. Быть может, я больна? Нет. Но я много думала – и привыкла; теперь, Джесси, я подкрадываюсь сзади к тебе. Лишь так могу я выразить мою – будущую – к тебе любовь».

    Все это немного напоминает Пушкина:

    …Эти слезы
    Впервые лью: и больно, и приятно,
    Как будто тяжкий совершил я долг,
    Как будто нож целебный мне отсек
    Страдавший член!

    Пушкинская тема звучит в романе и в другой сцене. Герои спорят, правда, не о Микеланджело, не о том, был или не был «убийцею создатель Ватикана», но о его соотечественнике Леонардо да Винчи. Однако пафос такой же.

    «Приятную женщину не мог нарисовать человек, смотревший на казни ради изучения судорог; он же позолотил мальчика, и был он вял, как вареная рыба. Я не люблю этого хитрого умозрителя, вашего Винчи».

    Так говорит уже отравленная медленным ядом Джесси, а чуть раньше отзывается о «Джоконде»: «Эта женщина напоминает дурную мысль, преступную, может быть, спрятанную, как анонимное письмо, в букет из мака и белены. Посмотрите на ее сладкий, кошачий рот!»

    Но ни кратковременного облегчения, как Сальери, ни мук совести, как Раскольникову, испытать отравительнице Моргиане не дано. Грин выступает в этом романе в роли биологического детерминиста. Все предопределено от рождения. Моргиана действует по определенной программе, выйти за рамки которой, раскаяться, усомниться, да просто взвыть от ужаса в собственной душе она не в состоянии, как не в состоянии механическая кукла Коррида Эль-Бассо стать человеком. Мысленно она уже давно убила и похоронила Джесси, сестра для нее давно не сестра, а «боль в образе молодой, красивой девушки».

    Достоевский именно на том и построил свой роман, что убить в уме, убить теоретически – легко, а когда Раскольников совершает свое преступление наяву, начинается самое главное, вступают в действие непредвиденные двадцатичетырехлетним недоучившимся студентом законы человеческой души и приводят к краху маленького «наполеона», открывая герою путь к нравственному возрождению.

    Ничего подобного у Грина нет. «Действительность не была разительней ее страшных грез, – была она проста и черна, как проколовшая бумагу точка, поставленная в конце письма, полного ненависти». Моргиана не меняется после убийства. Более того, Грин и его героиня находят рецепт, как Достоевского обмануть. «Уже обдумала она, как поступить, если ее замучит раскаяние; на этот случай она решила обратиться к гипнотизеру и, не жалея денег, заставить себя забыть».

    Но гипнотизер Моргиане не требуется. Требуется новая жертва. По воле автора Моргиана превращается в нечто вроде серийного истребителя женской красоты. Так Раскольников, убив старуху и Лизавету, в литературе ХХ века мог бы стать профессиональным киллером.

    Отравив сестру, Моргиана через несколько дней после этого идет на пляж, где видит компанию разомлевших от жары веселых деревенских девушек, которые сторонятся, чтобы дать ей дорогу.

    «Шалея от злобы, Моргиана прошла сквозь этот цветущий строй и ускорила шаг, чтобы скорее скрыться за поворотом. Едва она миновала камни, как сзади нее раздался взрыв хохота, разлетевшийся по лесу. Моргиана остановилась; ее сердце стукнуло больно и тяжело; она медленно вздохнула и произнесла: „Хорошо“.

    „Хорошо, – повторила она, когда туман гнева рассеялся, но таким тоном, от которого задумался бы даже человек с крепкими нервами. – Во всяком случае одной из вас, стройных, веселых, уже нет. Она есть пока, но все равно что ее более нет. Посмотрим, не выйдет ли еще что-нибудь и гденибудь с подобными вам. Не важно, что это будете не вы сами; будут такие же. Вам хорошо и весело, не веселее ли будет мне?“

    Обезумев от жестокости, она стала придумывать пытки, засады, казни и издевательства и применила их к тысячам. Теперь она могла убить без содроганий – толпу, целые города девушек. Дьявольские мечты овладели ею, и видения, одно страшнее другого, сменялись в ее ужасных фантазиях».

    Но оказываются они не только фантазиями. Спрятавшись за нависшей над пляжем скалой, она бросает камень в одну из девушек, попадает ей в область позвоночника, и молодая, здоровая деревенская девушка становится калекой. Вслед за этим Моргиана сталкивает в пропасть изготовительницу яда Отилию Гервак, которая пытается ее шантажировать, и эти новые преступления дают ей нравственную силу: «Яд здесь, я не лгала тебе; я сама стала ядом».

    И дальше: «Преступление больше не мучило и не устрашало ее; после сцены с Гервак и камня, брошенного в нагую девушку, ей было безразлично смотреть на Джесси и говорить с ней; но чувствовала она себя так, словно видела сестру последний раз, – в ярком, щемящем сне».

    Она бесчувственна к добру и злу, и только против Джесси у Моргианы нет противоядия. И когда умирающая девушка, чье тело «разучилось смеяться», получает письмо от чудом спасшейся Гервак: «Ваша сестра отравила вас. Вы не больны, вы отравлены. Этот яд убивает в течение 10–12 дней. Лечение бесполезно, если даже врач знает об отравлении. Пока прямой опасности нет, а завтра утром с вами будут говорить по телефону. Противоядие известно только нам; оно может быть доставлено, если вы согласитесь уплатить 1000 фунтов», – первое, что делает младшая сестра, прочитав эти строки, – бросается к старшей, чтобы услышать, что это неправда, и бежит от нее только тогда, когда понимает, что действительно отравлена.

    Для Джесси в романе все кончается благополучно. Она выздоравливает, причем спасает ее не противоядие за тысячу фунтов по рецепту Отилии Гервак – а стакан водки, поднесенный ей в ночном лесу у костра бродячим фотографом Сайласом Шенком. Спирт помогает организму, ведущему борьбу с ядом (Грин здесь литературно обыграл и частично оправдал свою страсть к алкоголю), Моргиана же, поняв, что ее преступление раскрыто, имитирует попытку самоубийства, чтобы к ней более снисходительно отнеслись на суде, но ошибается в расчетах.

    «Шнурок доконал ее, вызвав паралич сердца; расчет был точен, но еще точнее была случайность, подстерегающая ум наш, как кошка, у входа, за которую, торопясь, запнулась уверенно шагающая нога», – ситуация, повторяющая ранний рассказ Грина «Загадка объявленной смерти».

    молодая дочь царя, но по окончании романа чувство торжества добра не возникает. «Джесси и Моргиана» кажется едва ли не самой зловещей из книг Грина. Бог знает, отчего такое впечатление складывается и входило ли это в задачу автора, но в самом романе Грин обыгрывает концовку, обнаруживая в который раз удивительную литературную проницательность и иронически предсказывая за сорок лет до написания отдельные мысли знаменитой работы французского философа и литературоведа Ролана Барта «Смерть автора».

    «На другой день вечером Джесси приехала в Покет. Описание встречи ее с мужем не произвело бы того впечатления, какое могло быть, если бы читатель был очевидцем встречи, и мы оставляем эту возможность не тронутой. Тем подтверждается все более укрепляющееся в Европе мнение, что читатель есть главное лицо в литературе, а писатель – второстепенное. Против такой идеи нечего возразить, она помогает пищеварению.

    На лисском кладбище, несколько сторонясь от других могил, стоит высокая мраморная плита, уже обвитая дикими розами, в тени двух деревьев. Она ограждена черной решеткой с позолоченными железными листьями. Кроме имени „Моргиана Тренган“, на плите этой нет никакой надписи. Но это имя есть, в то же время, единственная возможная сентенция.

    те десять фунтов, которые получила она от умершей в возмещение удара камнем.

    Вот и все; немного – или много? Как кому нравится».

    Относительно «Джесси и Моргианы» существует самый большой разнобой в оценках не просто критиков и литературоведов, но и самых верных поклонников Грина. Одни считали книгу неудачной, другие превозносили. «Джесси и Моргиана», единственный (за исключением «Сокровищ африканских гор», книги, написанной на заказ) из романов Грина не был включен в шеститомник 1965–1966 годов, и потребовалось открытое письмо, подписанное целым коллективом писателей и литературоведов, для того, чтобы роман вышел отдельной книгой.

    Из истории создания «Обвеваемого холма» – а именно так первоначально этот роман назывался – известно, что замысел Грина был иным – он хотел написать фантастическую историю про зазеркалье, сделав главным героем писателя – замысел, от которого осталось разве что самое начало, таинственное и завлекающее: «Существует старинное гаданье на зеркалах: смотреть через зеркало в другое зеркало, поставленное напротив первого так, что они дают взаимное отражение – сияющий бесконечный коридор, уставленный параллельными рядами свечей. Гадающая девушка (так гадают только одни девушки) смотрит в тот коридор; что она там увидит – то, значит, с ней и случится».

    Неудача с «Бегущей» привела к тому, что Грин переменил намерение и сделал действие более реалистичным, освободив от мистических и фантастических элементов. Трудно сказать, выиграло ли от этого его произведение.

    «Опасение, что роман не найдет пристанища, как не нашла его в ту пору „Бегущая по волнам“, скитавшаяся по редакциям, заставило Грина убрать из книги все необычное, и она превратилась в простую, почти банальную историю о двух сестрах – красивой и доброй, уродливой и злой. Черно-белые тона, в которых написан роман, его приземленность делают „Джесси и Моргиану“ наименее интересным из произведений большой формы, созданных Грином», – писала Ю. А. Первова.[444]

    С этим можно поспорить хотя бы потому, что очень часто черно-белое оказывается куда выразительнее, чем цветное, требует от автора большего искусства.

    Определение этого романа как банального и конъюнктурного несправедливо. Скорее и здесь Грин выразил дух времени. Праздник «Бегущей» кончился, время карнавалов прошло, и окружающий мир становился контрастным, теряя оттенки и полутона. В этом смысле не было у позднего Грина бегства от действительности. Было ее отражение. В обоих значениях этого слова: и зеркала, и щита.

    Черно-белую «Джесси и Моргиану» он предложил в «Новый мир», но получил отказ. Роман вышел в 1929 году в «Прибое» и почти не собрал рецензий. Грина начинали забывать. В конце двадцатых на него обращали меньше внимания, чем до революции.

    «Грин – талантлив, очень интересен, жаль, что его так мало ценят»[445] – эти слова Горького из письма Н. Асееву в 1928 году приводили все без исключения отечественные гриноведы, однако сам Горький палец о палец не ударил, чтобы Грину помочь. Как будто знал, что в 1927 году романом «Жизнь Клима Самгина» Грин растапливал в Феодосии печку. Безусловно, если это так (а этот факт, ссылаясь на устные воспоминания Н. Н. Грин, приводит в своей статье «Грин и его отношения с эпохой» Ю. А. Первова[446]), делал это не Гарвей, но Гез. Может быть, зловещий пьяный капитан и нужен был Александру Степановичу для подобного рода акций и перфомансов.

    «Эпоха мчится мимо. Я не нужен ей – такой, какой я есть. А другим я быть не могу. И не хочу», – констатировал он с мужеством борца или твердостью стоика как непреложный факт.

    Корнелий Зелинский позднее писал: «Он работал только зимой. Летом он делал луки соседским детям или возился с ястребом. Он изредка читал только приключения или переводную литературу, преимущественно англичан. В общем, он мог обойтись и без книг, хотя перечитывал иногда классиков и Эдгара По. Иногда он появлялся в Москве, чтобы положить на стол какого-либо издательства пачку листов, исписанных размашистым почерком и по старой орфографии (он никогда не мог научиться писать по новой) и заключающих свиток мечтаний, сплетенных с искусством и словесной меткостью, вызывающих удивление».[447]

    В 1927 году Кольцов пытался привлечь Грина к написанию коллективного романа «Большие пожары», авторами которого должны были стать Алексей Толстой, Федин, Бабель, Либединский, Зощенко, Лавренев. Грину предложили начать. С одной стороны, потому что он умел начинать, а с другой – то была, пожалуй, последняя попытка «прописать» Александра Степановича в советской литературе. Грин поддался на уговоры, написал первую главу, которую Кольцов всего-то слегка поправил, гораздо меньше, чем правил других, но Александр Степанович, прочитав себя отредактированного, написал такое яростное письмо в «Огонек», что стало ясно – этого не приручить. Главным героем одного из своих последних романов Грин неслучайно хотел сделать «несовременного писателя».

    «С детства меня влекло к природе, к редким, исключительным положениям, могущим случиться в действительности… Я не стеснялся поворачивать реальный материал под его острым или тайным углом. Все невозможное тревожило мне воображение, открывавшее „даже в обыденном“ такие „черты жизни“, которые „удовлетворяли мой внутренний мир“. Само собой, такие произведения среди обычного журнального материала, рисующего героев эпохи, настроения века, всего современного, только слетевшего с печатного станка жизни, напоминали запах сена в кондитерской».[448]

    Относились, правда, к этому снисходительно. «Как-то в Москве, в гостях у Вересаева, идем в столу рядом с Борисом Пильняком, в то время модным литературным „персона грата“. Тот, здороваясь с нами, говорит Грину с этакой рыжей великолепной снисходительностью: „Что, Александр Степанович, пописываете свои сказочки?“ Вижу, Александр Степанович побледнел, скула у него чуть дрогнула (знак раздражения), и отвечает: „Да, пописываю, а дураки находятся – почитывают“. И больше за вечер ни слова».[449]

    «Они считают меня легче, чем я есть. Они любят громкий треск современности – сегодняшнего дня; тихая заводь человеческих чувств и душ их не волнует и не интересует».[450]

    «Пусть за все мое писательство обо мне ничего не говорили как о человеке, не лизавшем пятки современности, никакой и никогда, но я сам себе цену знаю».[451]

    Обо всем этом хорошо сказано в статье «Грин и его отношения с эпохой»:

    «Вновь и вновь Грину предлагали „сблизиться с эпохой“. Пришло письмо из журнала „30 дней“, от его редактора Василия Регинина: „Редакция 30 дней' обращается к Вам с просьбой принять участие в специальном выпуске журнала к Х годовщине Октябрьской революции. Надеясь на получение от Вас рассказа (тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет), редакция просит Вас откликнуться на анкету, проводимую среди писателей на тему 'СССР через 100 лет, немного фантастики, 30–40 страниц'“.

    От анкеты Грин отмахнулся – это было нечто громоздкое. Но к Регинину, человеку милому и доброжелательному, Александр Степанович относился хорошо, в его журнале нередко печатался и, руководствуясь тем, что „тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет“, написал короткую заметку „Один день“:

    „Я опишу один день. Встал в 6 ч. утра, пошел в купальню, после купанья писал роман 'Обвеваемый холм', читал газеты, книги, а потом позавтракал… В семь часов вечера, после чая, я катался с женой на парусной лодке; приехав, еще пил чай и уснул в 9 ч. вечера. Перед сном немного писал. Так я и живу с малыми изменениями вроде поездки в Кисловодск. Когда сплю, я вижу много снов, которые есть как бы вторая жизнь“.

    Хорошо, что в редакционном кресле „30 дней“ сидел добродушный, мягкий человек. Все, кто знал его близко, называли Регинина „Васенька“. Другой, – жесткий и подкованный идеологически, – обвинил бы Грина в кощунстве. Статья к юбилею? А где юбилей? Ни слова об Октябрьской революции! Регинин напечатал „статью“ в десятом номере журнала».[452]

    Но и ненависти к большевикам, над которой иронизировали Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке» и связывали ее как раз со снами, у Грина тоже не было. Нина Грин утверждает, что перед самой смертью, на вопрос священника, примирился ли он с врагами, Александр Степанович ответил: «Батюшка, вы думаете, что я очень не люблю большевиков? Я к ним совершенно равнодушен».[453]

    Изумительно точная, а главное, уникальная оценка. Большевики вызывали самые разнообразные эмоции у русских писателей – гнев, восторг, настороженность, презрение, обожание, страх, интерес, любопытство. Но равнодушие?.. Едва ли кто-либо, кроме Грина, мог этим похвастать.

    Он их не воспринимал. Нина Николаевна вспоминает, как однажды Грин играл в московском Доме ученых в бильярд. Неожиданно вошел администратор и попросил «очистить бильярд»: Анатолий Васильевич Луначарский хочет поиграть. Все останавливаются, все расходятся, все послушно садятся в кресла – один Грин остается у стола.

    «Александр Степанович продолжает игру, как бы не слыша слов администратора. Тот подходит к нему: „Товарищ Грин, я прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича. Прошу вас“.

    Александр Степанович на минуту приостанавливает игру и говорит: „Партия в разгаре, мы ее доиграем“. – „Но Анатолий Васильевич должен будет ждать!“ – „Так что же, и подождет. Я думаю, Анатолию Васильевичу будет приятнее посмотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков. Прав ли я?“ – обращается он к своему партнеру. Тот кивком выражает свое согласие. „Но ведь это для Анатолия Васильевича!“ – тщетно взывает администратор. „Тем более, если вы не понимаете“, – бросает Александр Степанович и продолжает игру. В это же мгновение в бильярдную входит сопровождаемый несколькими лицами Луначарский. Администратор с растерянным видом бросается к нему, пытаясь что-то объяснить. „Не мешайте товарищам играть“, – останавливает его Луначарский, садится в кресло и наблюдает за игрой».[454]

    А что ему еще оставалось? Не скандалить же?!

    Они его не трогали, но и помощи никакой он от них не дождался, когда за горло взяла нужда.

    И все же самый сильный удар по писателю во второй половине 20-х годов нанесло не государство, не большевики, не РАПП, не цензура, не критика, а частное издательство «Мысль», которое возглавлял Лев Владимирович Вольфсон, и как знать, если бы не затянувшаяся тяжба с Вольфсоном, возможно, Грин прожил бы гораздо дольше.

    – Государственное издательство и Гиз – всемогущий герцог.

    Он появился перед Гринами летом 1927 года. Приехал к ним сам в Феодосию. От предложенных им перспектив захватывало дух. Пятнадцатитомное собрание сочинений, в твердом переплете, на отличной бумаге, тиражи, гонорары, аванс. После неудачи с «Бегущей» это казалось счастьем.

    Получив от Вольфсона первые деньги, Грины поехали сначала в Ялту, а после в Москву, Ленинград, Кисловодск, не отказывая себе ни в чем. Жили в дорогом пансионе, наслаждались материальной независимостью. Александр Степанович купил Нине Николаевне золотые часы, они даже стали присматривать себе в Феодосии виллу – надежды на благополучную жизнь с новой силой воскресли в них. Но то были их последние счастливые дни.

    О том, что произошло дальше, судить сложно. Вл. Сандлер считал, что в конфликте Грина и «Мысли» виноваты обе стороны. Нина Николаевна Грин звала Вольфсона негодяем и обманщиком. Ю. А. Первова полагала, что виновата советская цензура. Прочие мемуаристы отмалчивались. Но вкратце дело обстояло так. Вольфсон издал восемь томов из пятнадцати. На плохой бумаге и в мягкой обложке. Дальше застопорилось. Ни новых томов, ни новых денег – права проданы.

    Потом Вольфсона арестовало ГПУ. Об этом факте речь идет в переписке между Грином и Сергеевым-Ценским, товарищем Грина по несчастью. Сергеев-Ценский также заключил с Вольфсоном договор.

    «Многоуважаемый Александр Степанович!

    Как-то надо было стараться гораздо раньше, и мы раньше смогли бы развязаться с „Мыслью“.

    Дело обстоит так: Вольфсон арестован в „даче взятки“ какой-то типографии, арестован ГПУ… это значит, Вольфсона мы с Вами не увидим долго. Между тем, конечно, ни Вы, ни я – мы не виноваты в несчастье Вольфсона: не мы давали ему взятки и не мы от него получали».[455]

    Тем не менее произошло удивительное: Вольфсона скоро выпустили. Грин сразу кинулся с ним судиться. Для этого наняли юриста из Союза писателей Н. В. Крутикова. Крутиков уверял, что все будет отлично, но раз за разом дело проигрывал. Грин был вынужден тратиться на дорогу и судебные издержки, но беда была не только в этих неудачах и тратах, и здесь необходимо на время маленького Гиза оставить и вновь вернуться к теме «Грин и вино».

    «договора», заключенного после переезда в Феодосию между Ниной Николаевной и Александром Степановичем касательно предмета его несчастной страсти, были такими: Грин не пьет в Феодосии, но имеет право выпивать, когда едет по литературным делам в Москву или Ленинград.

    что хоть как-то могла его сдержать.

    В Москве они останавливались в общежитии Дома ученых на Кропоткинской набережной. «Если у нас отдельный номер – я не беспокоюсь. Он сразу же ляжет спать и через несколько часов как ни в чем не бывало будет в столовой общежития пить чай. Хуже, если мы живем в разных номерах, он – в мужском общем, я – в женском. Это случается, если мы заранее не известим администрацию о своем приезде или в общежитии будет переполнено. Заведующая общежитием, зная болезнь Александра Степановича, относится к ней человечно-просто и добро, всегда старается поместить нас вместе в маленький номер. Тогда, будучи со мной, Александр Степанович тих и спокоен. Порой я удивляюсь этому, понимая, как глубоко он меня любит, если мое присутствие и почти всегда безмолвие так его усмиряет».[456]

    Она старалась писать, точнее даже размышлять об этой русской женской беде как можно спокойнее, взвешеннее, с достоинством, ни на что не жалуясь, но и не выгораживая мужа.

    «Всегда ожидаю его; если он не приходит в обещанный час: волнуюсь, не пьяный ли вернется. Мне неприятен пьяный Александр Степанович. Есть пьяные приятные, Грин не принадлежит к их числу… Я всегда страдала от пьяного облика Александра Степановича. Это был не мой родной, любимый, этот был мне жалок, иногда трагически жалок, и тогда неприязнь исчезала, и я видела бедную горящую душу человека. Становилось до отчаяния страшно и хотелось, как крыльями, накрыть его любовью».[457]

    А с утра все повторялось. Он снова уходил по редакциям, а каким придет, когда, придет ли вообще и где он в эту минуту – она не знала. Только боялась, как бы не попал под автомобиль. Он и сам этого боялся – вот, кстати, откуда проистекала ненависть Грина к автомобилям и где кроются причины навязчивого страха героя рассказа «Серый автомобиль» перед машинами.

    за то, что вмешивается не в свои дела и оправдываясь тем, что ей в отцы годится, спросил: «Как вы можете жить с Грином, это же ужасный человек?!»

    Что она могла на это сказать? Что любит его, что такойсякой, пьяный, ужасный, ее не жалеющий, он дал ей высшее счастье, какое может дать мужчина женщине, а ему, врачу, не следовало бы больного человека осуждать. Но добила профессора другим: сказала, что сама из семьи алкоголиков и ей все это понятно.

    «– Вы пьете? – ошарашенно уставился на меня профессор.

    – Да, пью, только тайно! – и разговор прекратился».[458]

    Она капли в рот не брала. А Грин пил с каждым годом все больше.

    «Когда я его встречу, он, ухмыляясь, тихо пойдет в наш номер, цепляясь за мою руку. Помогу ему раздеться, и он, полубесчувственный, валится в постель. Мне хочется его бранить, плакать, на сердце горечь, обида. Но к чему все это? Он настолько пьян, что все слова проскочат мимо его сознания».[459]

    Хорошо, если они живут одни. А если он в мужском номере? Тогда ей приходилось доводить его до дверей, а оставшись один, он начинал шуметь, будил соседей, заводил с ними перебранку и, по собственному выражению, «нарушал академический сон толстых мозгов». От этого и появлялись сочувствующие горю молодой женщины профессора.

    Она умоляла его не пить хоть день. Дать ей один день отдыха. Прийти пораньше.

    «„Да, детка, конечно. Я, старый, беспутный пьяница, только терзаю тебя. Клянусь, сегодня приду чист, как стеклышко. Не сердись на меня, мой друг…“ – И придет пьяный».[460]

    Иногда, случалось, Грин нарушал договор и выпивал в Феодосии. Сохранилось письмо Нины Николаевны с пометками самого писателя. Некоторые наиболее резкие выражения жены он зачеркивал и писал сверху свои – здесь они будут взяты в скобки.

    «Саша! Ты подлый (не подлый, но увлекающийся) – всегда ты из хорошего подлость (плохое) сделаешь. Было все сегодня добро и спокойно – нет, надо же 5 ч. пропадать, чтобы все испакостить (не быть дома), чтобы от беспокойства сердце болело. Тебе 47 лет, а за тобой следить и не верить тебе словно мальчишечке (мальчику) приходится. Феодосия не Париж (Зурбаган), знаешь, что я волнуюсь, мог бы зайти домой и опять, если надо, уйти. А то дорвался до рюмки и все на свете забыл, только себя и помнишь. Стыдно и противно (нехорошо)».[461]

    Вероятно, именно пьянство было причиной того, что у Гринов не было детей, хотя Александр Степанович без детей очень тосковал, и когда летом 1926 года к ним в Феодосию приехал девятилетний мальчик Лева, племянник Нины Николаевны, Грин очень к нему привязался.

    «Они были неразлучными друзьями – малый и большой. Александр Степанович баловал Леву как мог. „Давай, Нинуша, попросим у Кости Леву нам в сыновья. Мать у него легкомысленная, Костя с утра до ночи поглощен работой, ему не до мальчика. А нам в доме славно будет от такого хорошего карапузика“.

    Но однажды (это было в Москве) возвращается Александр Степанович с Левой после прогулки очень мрачный. Левушка смотрит смущенно и виновато. Думаю, что мальчуган напроказил. Спрашиваю Александра Степановича, но он неразговорчив, словно чем-то удручен; говорит мне: „Потом, Нинуша, расскажу“. Когда осталась наедине с Левой, спрашиваю его: „Что ты, малыш, небедокурил? Рассказывай“. – „Да нет, тетя Нина, я вел себя хорошо. Только в трамвае вдруг дядя Саша стал бледный, бледный и перестал со мной разговаривать. Я боялся, что он рассердился“. – „А на что же он мог рассердиться?“ – „Не знаю“».

    Вечером Грин признался: «Разъезжая с Левой, я несколько раз оставлял его на бульваре, а сам заходил в ресторанчики или пивные выпить, немного выпить. Побывали снова в зоопарке, едем в трамвае домой. Лева весело болтает и вдруг просит меня наклониться к нему, обнимает за шею и говорит шепотом на ухо: „Дядя Саша, от вас водочкой сильно пахнет. Тетя Нина будет обижаться“. Меня как камнем по сердцу ударило. Думаю – вот тебе, Саша, и судья. Маленький судья. Нинуша, не возьмем Леву. Ты была права».[462]

    «Гнев отца», который высоко оценил Андрей Платонов.

    Итак, Грин пил, когда уезжал из Феодосии. А по делу Вольфсона ездить приходилось особенно часто, и, соответственно, часто пить. «Когда нужда была велика, Грин пил больше, черные мысли требовали оглушения; в достатке меньше. Особенно тяжелы были 1929—30–31 годы, когда нужда туго захлестнула на нашей шее свою жесткую петлю. Собрание сочинений было продано частному издательству „Мысль“; все новое тоже должно было печататься им. „Мысль“, мошеннически платя нам долгосрочными векселями, выпустив несколько книг, прекратила издание и платежи. Мы начали судиться с издательством – и неудачно. Проиграли во всех инстанциях».[463]

    Ездить с мужем Нина Николаевна не могла. Денег не было, и им приходилось надолго расставаться, притом что они привыкли быть все время вместе и в разлуке жестоко страдали. Но Грин и тут оставался Грином и старался порадовать жену каким-нибудь подарком. Она же его молила:

    «Милый, дорогой мой Сашенька!

    Обращаюсь к тебе с большой просьбой, голубчик. Вот это мой счет; видишь – если сделать эти расходы, тогда у нас остается только 340 р. чистых, это и на мебель, и на квартиру, и на житие. Сделай мне одолжение – не покупай мне ничего в подарок – никакой даже по-твоему – нужной мелочи. А то у меня сердце беспокоится, что ты мне что-нибудь купишь. Ради нашего будущего покоя, голубчик мой, не дари и не покупай мне ничего».[464]

    отнес чашку обратно в магазин и вернулся со старинной шкатулкой для писем, а она, пока он ходил, уже раскаялась: «Зачем я уничтожила минуту сказки в его душе?»[465]

    Не только в мемуарах, где многое смягчено и просветлено, но и в письмах сквозит тоска разлуки.

    «Милый Сашечка, так трудно непоцелованной, неперекрещенной ложиться спать…

    Береги себя, бойся автомобилей и не горюй, если что не будет выходить. Не умрем, вывернемся как-нибудь… Не задаю тебе, голубчик, никаких вопросов, т. к. знаю что ты мне все напишешь…

    Если вечером получишь письмо – „покойной ночи“ – если утром „здравствуй, голубчик“».

    «Мне грустно без тебя, Сашечка, друг мой. Очень уж, оказывается, я привязана к тебе. И все время сердце томится – не холодно ли тебе в Москве, ешь ли досыта; так бы взяла тебя за головушку и прижала к себе и нежно погладила. Сашечка, любовь ты моя ненаглядная. Ужасно меня нервирует, если слышу стук тросточки по тротуару. Все кажется, что ты сейчас войдешь… Целую лапушки твои, головушку. Милый, голубчик, родной. Пиши мне подробно и правду, т. к. я так мысленно хожу с тобой, что мне потом тяжело будет узнать, что ты что-либо сочинил, хотя бы и для моей пользы и радости».[466]

    Он ей отвечал:

    «Нинушке, светику, дочке моей.

    1) Всячески берегись простуды.

    2) Берегись есть против печени.

    4) В случае фин. инспект. или других требований сошлись на мое скорое возвращение.

    5) Абсолютно не беспокойся.

    6) По получении денег от меня выкупи все вещи; купи боты и туфли, масла, чаю и сахара.

    7) Двери, окна запирай, без цепочки не открывай.

    »[467]

    «Живи, дорогая, береги себя и спокойно жди меня. Я не задержусь не только лишний день, но и лишний час… Целую тебя, милое серьезное личико…»[468]

    В этих письмах – все: и забота, и детали их повседневной жизни – дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторами.

    «Не могу, конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит – как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь – я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!

    Беспокоило меня вчера очень – получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье – сразу сердце на десять частей разрывается…

    ».[469]

    «Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…

    Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!»[470]

    Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:

    «Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка – потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю – нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый».[471]

    «Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи – делом.

    Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов – неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать».[472]

    «Дорогой Николай Васильевич!

    У меня что-то вроде бреда на почве страха „крупных материальных бедствий“. 24 февраля опишут все барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали».[473] Далее в письме следует приписка рукой Н. Н. Грин: «Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А. С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…»[474]

    «Декабрь 1929 г. Юрисконсультант Союза Н. Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона „Мысль“. Мы в Феодосии голодали».[475]

    А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло дурно отразиться на исходе дела.

    «Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…

    Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче как о брате.

    – признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. „Абсолютно трезв“, – заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича – Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян».[476]

    Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина «Дорога никуда», лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.

    «В тяжелые дни нашей жизни росла „Дорога никуда“. Грустно звенели голоса в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин».[477]

    Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле «Дорога никуда» сурова и жестока.

    В «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».

    Грина не было детей, но то, что писал Александр Степанович, не было разрешено – это был ворованный воздух. В «Дороге никуда» он обжигающ, как на высокогорье.

    Первоначально Грин хотел назвать свой роман «На теневой стороне», но однажды на выставке в Москве он увидел картину английского художника Гринвуда «Дорога никуда», которая сильно поразила его. Поразило и то, что фамилия художника похожа на его собственную, и в честь этой картины он назвал свой роман.

    За название Грина сильно ругали. И в самом деле, назвать так роман в 1929 году, в год великого перелома, было вызовом всему, что происходило в стране, и советская критика не преминула это отметить.

    Опубликованная в журнале «Сибирские огни» рецензия называлась «Никудышная дорога». В «Красной нови», откуда был уже изгнан Воронский, некто под псевдонимом И. Ипполит писал: «Буржуазная природа творчества Грина не подлежит сомнению, это его роднит с западными романистами, отличает же то, что он выражает идеологию распада, заката данной группы. У ней нет былой жизнерадостности, исчезают бодрые ноты – остались безвыходный пессимизм и мистический туман. Отчаявшись в физической силе, она апеллирует к спиритической. Эту стадию разложения мы застаем в романе. В некотором смысле он звучит символически. Где выход? Куда идти? – спрашивает Грин. – Увы! „Дорога никуда“. Дороги нет!»[478]

    Но ни мистического тумана, ни спиритизма, ни готики, как в «Джесси и Моргиане», в этом романе нет. «Дорога никуда» – наименее фантастический из романов Грина. Это история жизни молодого человека. Что-то вроде «Золотой цепи», но без чудо-златоцепей, волшебных дворцов и роботов. Живет на свете юноша по имени Тиррей Давенант, работает официантом в ресторане «Отвращение». Такое название дал своему заведению хозяин, и меню в кабаке соответствующее.

    2. Консоме «Дрянь».

    3. Бульон «Ужас».

    4. Камбала «Горе».

    5. Морской окунь с туберкулезом.

    7. Котлеты из вчерашних остатков.

    8. Яблочный пудинг, прогоркший.

    9. Пирожное «Уберите!».

    10. Крем сливочный, скисший.

    Это для того, чтобы привлекать посетителей, но те все равно приходят редко. И вот однажды в это самое «Отвращение» случайно заглядывают дочери богатого человека по фамилии Футроз. Спускаются, как ангелы на землю, и жизнь юноши Давенанта чудесным образом переворачивается. Сами по себе барышни ни за что не догадались бы помочь мальчику, но функцию посредника, а в сущности – благородного провокатора берет на себя некто Орт Галеран, единственный завсегдатай кафе, который симпатизирует Давенанту и предлагает дочерям Футроза ему помочь.

    «– Подарите немного внимания этому молодому человеку, который стоит там, у вазы с яблоками. Его зовут Тиррей Давенант. Он очень способный, хороший мальчик, сирота, сын адвоката. Ваш отец имеет большие связи. Лишь поверхностное усилие с его стороны могло бы дать Давенанту занятие, более отвечающее его качествам, чем работа в кафе… Возьмите на себя роль случая. Право, это неплохо…»

    – одной из которых семнадцать лет, а другой двенадцать – охотно эту роль на себя берут, и так Давенант попадает в дом к богачу Футрозу. Тот дает ему денег, снимает для него квартиру, покупает хорошую одежду, обещает интересную работу, и кульминацией этого счастья становится день, который проводит Давенант в доме Футроза с его дочерьми и их друзьями. Он выигрывает в состязании по стрельбе приз – серебряного оленя и чувствует себя необыкновенно счастливым.

    А затем все в одночасье обрывается. На сцене появляется отец Давенанта, этакий Федор Павлович Карамазов, только написанный Грином. Нищий бродяга Франк Давенант, прослышав о необыкновенном везении своего сына, которого бросил, когда ребенку было пять лет, и которого с тех пор не видел, приходит к нему, требует денег, вина, а затем советует соблазнить старшую из дочерей, чтобы выклянчить у Футроза побольше денег, и обещает научить, как это сделать. В этом черном человеке есть нечто от Гинча, от Геза или даже Блюма из раннего рассказа «Трагедия на плоскогорье Суан», но со зрелой и по-своему оригинальной философией, которую Давенант-старший излагает сыну.

    «Есть два способа быть счастливым: возвышение и падение. Путь к возвышению труден и утомителен. Ты должен половину жизни отдать борьбе с конкурентами, лгать, льстить, притворяться, комбинировать и терпеть, а когда в награду за это голова твоя начнет седеть и доктора захотят получать от тебя постоянную ренту за то, что ты насквозь болен, вот тогда ты почувствуешь, как тебе достались высота положения и деньги, конечно. Да так ради чего же ты так искалечился? Ради собственного дома, женщин и удовольствий. Еще можешь утешаться тем, что несколько ползущих вверх дураков будут усердно твердить твое имя, пока не подползут усесться либо рядом с тобой, либо еще повыше. Тогда они плюнут тебе на голову. Понимаешь, о чем я говорю?

    – Я понимаю. Вы – неудачник.

    – Неудачник, Тири? Смотри, как ты повернул… Ты ошибся. Мой вывод иной. Да, я неудачник – с вульгарной точки зрения, – но дело не в том. Какой же путь легче к наслаждениям и удовольствиям жизни? Ползти вверх или слететь вниз? Знай же, что внизу то же самое, что и вверху: такие же женщины, такое же вино, такие же карты, такие же путешествия. И для этого не нужно никаких дьявольских судорог. Надо только понять, что так называемые стыд, совесть, презрение людей есть просто грубые чучела, расставленные на огородах всяческой „высоты“ для того, чтобы пугать таких, как я, понявших игру. Ты нюхал совесть? Держал в руках стыд? Ел презрение? Это только слова, Тири, изрекаемые гортанью и языком. Слова же есть только сотрясение воздуха. Есть сладость в падении, друг мой, эту сладость надо испытать, чтобы ее понять. Самый глубокий низ и самый высокий верх – концы одной цепи. Бродяга, отвергнутый – я сам отверг всех, я путешествую, обладаю женщинами, играю в карты и рулетку, курю, пью вино, ем и сплю в четырех стенах. Пусть мои женщины грязны и пьяны, вино – дешевое, игра – на мелочь, путешествия и переезды совершаются под ветром, на палубе или на крыше вагона – это все то самое, чем владеет миллионер, такая же, черт побери, жизнь, и, если даже взглянуть на нее с эстетической стороны, – она, право, не лишена оригинального колорита, что и доказывается пристрастием многих художников, писателей к изображению притонов, нищих, проституток. Какие там чувства, страсти, вожделения! Выдохшееся общество приличных морд даже не представляет, как живы эти чувства, как они полны неведомых „высоте“ струн! Слушай, Тири, шагни к нам! Плюнь на своих благотворителей! Ты играешь унизительную роль деревянной палочки, которую стругают от скуки и, когда она надоест, швыряют ее через плечо». Возразить на это невозможно.

    Сын и не возражает. Он умоляет отца покинуть город и не портить ему жизнь, но Франк Давенант находит странное удовольствие в том, чтобы нагадить, и не скрывает этого. Он отправляется к Футрозу клянчить деньги, говоря, что его послал сын, и Давенант, сгорая от стыда, понимает, что больше никогда не переступит порог этого дома. Единственное, о чем он мечтает, – увидеть в последний раз семью Футроза, уехавшую на несколько дней в Лисс в театр, и для этого идет пешком, выбиваясь из сил, но в тот самый момент, когда видит дочерей Футроза у входа в театр и бросается к ним, он падает и оказывается в больнице «Красного Креста» с воспалением мозга. На этом заканчивается первая часть.

    О «Дороге никуда» неплохо написал современный писатель Макс Фрай, а точнее тот, кто за этим псевдонимом скрывается.

    «„Дорога никуда“ – возможно, не самая обаятельная, но самая мощная и разрушительная из книг Александра Грина. Наделите своего героя теми качествами, которые вы считаете высшим оправданием человеческой породы; пошлите ему удачу, сделайте его почти всемогущим, пусть его желания исполняются прежде, чем он их осознает; окружите его изумительными существами: девушками, похожими на солнечных зайчиков, и мудрыми взрослыми мужчинами, бескорыстно предлагающими ему дружбу, помощь и добрый совет… А потом отнимите у него все и посмотрите, как он будет выкарабкиваться. Если выкарабкается (а он выкарабкается, поскольку вы сами наделили его недюжинной силой) – убейте его: он слишком хорош, чтобы оставаться в живых. Пусть сгорит быстро, как сухой хворост – это жестоко и бессмысленно, зато достоверно. Вот по такому простому рецепту испечен колдовской пирог Грина, его лучший роман под названием „Дорога никуда“».[479]

    Во второй части, там, где Давенант выкарабкивается, у него другое имя – Джемс Гравелот. Он – хозяин гостиницы, которую ему подарил некто Стомадор. Подарил просто так, потому что плохо шли дела и Стомадор ни на что не надеялся. Отчасти это снова вариант чуда, как в «Алых парусах», но более будничного. Юный Гравелот-Давенант сумел хорошо повести дело, гостиница его процветает, а сам он имеет репутацию порядочного человека. Но однажды (у Грина это часто встречающийся мотив: нарушаемое внезапным событием ровное течение жизни либо в лучшую, либо в худшую сторону, и композиционно эта ситуация зеркально отражает то, что было в первой части, когда перед Тирреем явились дочери Футроза), так вот, однажды нелегкая заносит в гостиницу компанию молодых людей высшего света: циничного богача Ван-Конета, его любовницу Лауру Мульдвей и их друзей. Между благородным Гравелотом и негодяем Ван-Конетом вспыхивает ссора. Ван-Конет, собирающийся жениться из-за денег («Я женюсь на своей обезьянке и залезу в ее защечные мешочки, где спрятаны сокровища»), цинично отзывается о некой паре влюбленных, покончивших с собой, и эта история горячо обсуждается Давенантом и его служащими. Делает же Ван-Конет это для того, чтобы произвести впечатление на присутствующую при сем молодую девушку по имени Марта, которая работает в гостинице, и специально для ее ушей Ван-Конет говорит о покончивших с собой:

    «„Должно быть, утолив свою страсть, оба поняли, что игра не стоит свеч“.

    Марта покраснела под прищуренным на нее взглядом Ван-Конета и без нужды переместила тарелку».

    А дальше следует замечательная по накалу сцена:

    «– Сногден, как зовут тех ослов, которые продырявили друг друга? Как же вы не знаете? Надо узнать. Забавно. Не выходите замуж, Марта. Вы забеременеете, муж будет вас бить…

    – Георг, – прервала хлесткую речь Лаура Мульдвей, огорошенная цинизмом любовника, – пора ехать. К трем часам вы должны быть у вашей невесты.

    – Да. Проклятие! Клянусь, Лаура, когда я захвачу обезьянку, вы будете играть золотом, как песком!

    – Э… Э… – смущенно произнес Вейс, – насколько я знаю, ваша невеста очень любит вас.

    – Любит? А вы знаете, что такое любовь? Поплевывание в дверную щель.

    – Как это зло! – крикнула она, топнув ногой. – О, это очень нехорошо!

    Взбешенный резким поведением хозяина, собственной наглостью и мрачно вещающей ссору Лаурой, так ясно аттестованной золотыми обещаниями разошедшегося джентльмена, Ван-Конет совершенно забылся.

    – Ваше счастье, что вы не мужчина! – крикнул он плачущей девушке. – Когда муж наставит вам синяки, как это полагается в его ремесле, вы запоете на другой лад.

    – Цель достигнута, – сказал он тоном решительного доклада. – Вы смертельно оскорбили девушку и меня.

    Проливной дождь, хлынувший с потолка, не так изумил бы свидетелей этой сцены и самого Ван-Конета, как слова Давенанта. Баркет дернул его за рукав.

    – Пропадете! – шепнул он. – Молчите, молчите! Сногден опомнился первым.

    – Вас оскорбили?! – закричал он, бросаясь к Тиррею. – Вы… как, бишь, вас?.. Так вы тоже жених?

    – Все для Петронии, – пробормотал, тешась, Вейс.

    – Я не знаю, почему молчал Баркет, – ответил Давенант, не обращая внимания на ярость Сногдена и говоря с Ван-Конетом, – но раз отец молчал, за него сказал я. Оскорбление любви есть оскорбление мне.

    – А! Вот проповедник романтических взглядов! Напоминает казуара перед молитвенником!

    – Оставьте, Сногден, – холодно приказал Ван-Конет, вставая и подходя к Давенанту. – Любезнейший цирковой Немврод! Если, сию же минуту, вы не попросите у меня прощения так основательно, как собака просит кусок хлеба, я извещу вас о моем настроении звуком пощечины.

    – Вы подлец! – громко сказал Давенант.

    Ван-Конет ударил его, но Давенант успел закрыться, тотчас ответив противнику такой пощечиной, что тот закрыл глаза и едва не упал. Вейс бросился между ними.

    – Вот что, – сказала Вейсу Мульдвей, – я сяду в автомобиль. Проводите меня».

    Все заканчивается вызовом на дуэль, но стреляться ВанКонету не хочется, и против Давенанта затевается интрига: Марту и ее отца подкупают, а Давенанту в гостиницу под видом двух ящиков книг приносят контрабандный товар. Следом появляются таможенники, Давенант успевает в последний момент скрыться, попадает на корабль, который опять-таки везет контрабанду, вступает в бой с таможенниками, убивает как минимум шестнадцать человек и оказывается в тюрьме, где ему грозит смертная казнь.

    Психологизма здесь меньше, чем в первой части, но действия гораздо больше. О случившемся становится известно тем, кто принимал участие в судьбе юноши, – Орту Галерану и Стомадору. Они пытаются его освободить, делают подкоп, но когда ценой невероятных усилий им удается добраться до камеры, в которой находится их протеже, оказывается, что Давенант болен, у него распухла нога из-за раны, полученной в бою, и выйти на волю он не может.

    «– Все-таки прости жизнь, этим ты ее победишь. Нет озлобления?

    – Нет. Немного горько, но это пройдет».

    Это очень важные слова, которые отражают идею произведения и противопоставлены тому, что говорит отец Давенанта в первой части романа: «Мы с Гемасом здорово выпили вчера. Знаешь, ты ему понравился. Это человек с головой. Он говорит: „Я понимаю вашего сына, но он летит и будет лететь, как бабочка на огонь, пока не спалит крылья“. И – добавлю я сам – пока, корчась и издыхая, не проклянет все лукавые огни мира!»

    Крылья спалил, но не проклял. Как герой, так и его создатель. Только последняя была у него просьба: «Стомадор, обратись к первой женщине, которую встретишь. Если она стара, она будет мне мать, если молода, – станет сестрой, если ребенок, – станет моей дочерью».

    Этой женщиной оказывается Консуэло, несчастная жена Ван-Конета. Так закольцован сюжет романа.

    Консуэло предпринимает отчаянную попытку спасти Давенанта, ей удается добиться отмены казни и пересмотра приговора, но на хеппи-энд Грин не пошел: гангрена Давенанта необратима.

    «– Зачем умирает чудесный человек, ваш друг? Я не хочу, чтобы он умирал.

    Она встала, утерла слезы и протянула руку Галерану, но тот привлек ее за плечи, как девочку, и поцеловал в лоб.

    – Что, милая? – сказал он. – Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное – оно лишено света, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки».

    «„Дорога никуда“ стала дорогой тех, кто отягчен эмоциями, чья душа от этого стоит незащищенной, одинокой, никому не нужной глубоко. Эти люди погибают, им нет места и пути на земле», – писала Нина Грин.[480]

    «В „Дороге никуда“ происходит непрерывное крушение романтических иллюзий героев, – охарактеризовал этот роман В. Е. Ковский. – Давенант воображал отца „мечтателем, попавшим в мир иной под трель волшебного барабана“, а увидел прожженного мошенника; вместо дружбы с прелестными девушками его ждет одиночество и тюрьма; люди, им облагодетельствованные, его же обкрадывают; женщина, за честь которой он вступился, предает; чистая и пылкая любовь Консуэло адресована негодяю Ван-Конету; надежда Галерана встретить в Футрозах верную память о прошлом не оправдывается – для них знакомство с Давенантом обратилось в „древнюю пыль“…

    „Никогда не бойся ошибаться, ни увлечений, ни разочарований бояться не надо… Будь щедр. Бойся лишь обобщать разочарование и не окрашивай им все остальное. Тогда ты приобретешь силу сопротивляться злу жизни и правильно оценишь ее хорошие стороны“».[481]

    Это почти завещание. Или наставление. И на фоне того, что происходило в стране и что ее ждало, звучало более чем современно и было не уходом от действительности, но сшибкой с нею. Боем, каким был бой Давенанта с таможенниками, в каждом из которых, по мысли героя, сидит маленький Ван-Конет. И вот этого печатать в толстых журналах никто не осмелился.

    Грин отдал роман в издательство «Федерация» весной 1929 года.

    В своих мемуарах Н. Н. Грин писала:

    «О гонораре А. С. сговорился с Алекс. Николаев. Тихоновым и никого никогда он не вспоминал с таким отвращением, как торговавшегося с ним кулака».

    180. Долго он ругался с Тихоновым, но тот не уступил.

    «„Я подпишу договор по 180 р., принужден к этому, а мои 7 р. 50 к. пусть пойдут Вам на гроб“, – сказал Грин на прощание».[482]

    За «Дорогу никуда» на Грина обиделась Вера Павловна Калицкая. Она сочла, что в образе негодяя Ван-Конета Грин изобразил себя, а в образе Консуэло ее. Хотя даже если это и так, чего было тут для нее обидного, неясно.

    А между тем как раз в тот год, когда была написана «Дорога никуда», был арестован по делу Геолкома муж Калицкой Казимир Петрович, и Грин предложил Вере Павловне похлопотать за арестованного у Горького.

    «Дорогой Саша, спасибо тебе за участие. Пожалуйста, сходи к Алекс. Макс. Только если это тебе не неприятно. Все так затихло, так заглохло, что это начинает действовать на нервы. Писем от К. П. не имею, свиданий не дают. Говорят, что пока идет следствие, не дадут. Вот о чем, если можно, попроси Ал. Макс.: не может ли он узнать – когда кончится следствие и в чем же собственно дело. Невинность безусловная и полная, но хотелось, чтобы выяснили они это поскорее».[483]

    пришлось оставить и переехать подальше от моря. Подступала бедность, из которой им уже не суждено было выбраться до самой смерти Александра Степановича.

    Летние месяцы 1929 года они провели в Старом Крыму, небольшом уединенном городе, окруженном ореховыми рощами. Там они сняли комнату в маленьком саманном доме с двускатной железной крышей, принадлежавшем агроному Шемплинскому. Описание этого дома содержится в книге крымского поэта Николая Тарасенко «Дом Грина». В этой же книге приводится воспоминание о Грине вдовы Шемплинского Марии Васильевны:

    «Запомнился цвет лица. Нездоровый, землистый. Жесты скупые. Чужих здесь не было, держался свободно, самим собой. Часто улыбался. Его „выдавало“ выражение глаз: то высокомерное, то детски доверчивое. Чувствовалось: человек честный, негнущийся, ни на какую фальшь не пойдет…

    Запомнилась одна его фраза – своей необычностью и серьезным тоном. По какому поводу была сказана, уже и не помню, а звучит так: „Мы, матушка, или всей душой, или – всей спиной к людям“».[484]

    Осенью Грины вернулись в Феодосию, откуда Александр Степанович писал Ивану Алексеевичу Новикову, писателю, который был редактором «Дороги никуда» в «Федерации» и стал самым верным другом Грина в последние годы его жизни:

    «Дорогой Иван Алексеевич!

    Я живу, никуда не выходя, и счастьем почитаю иметь изолированную квартиру. Люблю наступление вечера. Я закрываю наглухо внутренние ставни, не слышу и не вижу улицы.

    Мой маленький ручной ястреб – единственное „постороннее общество“, он сидит у меня или у Нины Николаевны на плече, ест из рук и понимает наш образ жизни».[485]

    Этот ястреб одна из самых известных птиц в русской литературе. С ним на плече Грин сфотографировался и из всех своих фотографий любил больше всего именно эту. Гуль был куплен за рубль у уличного мальчишки. Новый хозяин приучил беспомощного птенца брать мясо из рук, а потом выпускал его летать, и ястреб возвращался, радуя Грина одной из последних оставшихся ему радостей. Но однажды с птицей случилось несчастье. Ястреб попался в зубы кошке, и на теле у него возникли две большие раны. Грины пытались его выходить, перевязывали, давали самую питательную еду, и он постепенно поправился, но летать уже больше не смог и на всю жизнь остался калекой. Александр Степанович очень привязался к нему, много с ним возился, тренировал и все хотел, чтобы к птице вернулась способность летать, но жизнь ястреба оказалась недолгой. Однажды он упал в холодную воду и простудился. Они пытались его выходить, согревали в вате, давали пить и есть, но птица от всего отказывалась.

    «Под вечер Александр Степанович предложил покормить Гуля насильно. Решили поить молоком. Александр Степанович принес корзину в столовую, стал вынимать Гуля и вдруг сказал сдавленным голосом:

    – Он давно умер, совсем холодный. Бедная ты наша птица, страдалица, лишенная счастья летать».

    О Гуле Грин написал рассказ, где все происходит иначе, чем в жизни.

    «Когда я спросила Александра Степановича, почему он так написал, он ответил:

    – Мне хотелось, чтобы так случилось…»[486]

    «История одного ястреба» была напечатана в 1930 году. В том же году Грин пишет и публикует один из самых последних своих рассказов «Зеленую лампу». Сюжет его безыскусен и прост и на первый взгляд кажется вторичным по отношению к тому, что создано раньше. И тема старая – провокация как двигатель жизни.

    «Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно лишь одним способом: делать из людей игрушки», – слова, которые мог бы произнести и Хоггей из «Погасшего солнца», и Консейль из «Сердца пустыни», произносит возвращающийся из дорогого ресторана хорошо одетый господин по фамилии Стильтон, обнаружив на улице замерзающего голодного безработного Джона Ива.

    Место действия – Лондон. Год – 1920-й. (Тот же, что и в «Крысолове».) У Стильтона на счету 20 миллионов фунтов, он изведал все, что может изведать в своей жизни сорокалетний холостой мужчина. Все ему приелось, и он делает безработному Иву следующее предложение: в течение многих лет тот должен не покидать комнаты в центре Лондона, каждую ночь ставить на подоконник зеленую лампу, получать за это 10 фунтов ежемесячно и ждать, пока на него, может быть, не свалится богатство.

    Ив почитает себя счастливчиком, вытянувшим лотерейный билет, а Стильтон объясняет своему другу, такому же богатому, как он, мотивы своего поступка: «Когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дешево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдет с ума… Игрушка из живого человека – самое сладкое кушанье».

    разорившийся миллионер Стильтон узнает в прооперировавшем его хирурге Джона Ива, свою живую игрушку, человека, который не терял времени даром и выучился на врача.

    «Один из последних рассказов Грина „Зеленая лампа“ мы могли бы отнести к разряду программных. Недаром его название в английской интерпретации – Green lamp – фонетически соотносится с Greenland (каламбур, вполне доступный при поверхностном знании языка). Метафора, на которой построен рассказ, – свет лампы (искусственный, случайный) становится символом надежды, призрачной, малоутешительной, но помогающей жить и творить. Эта метафора (скорее даже аллегория) приводит нас к мысли, что литература, мифотворчество и шире – вообще искусство – единственный возможный ориентир в мире зла, единственный источник света. Для кого-то (для того же Готорна, например) он освещал дорогу к Богу. Грину этот свет служил маяком в его идеальном мире, мире, где есть Бог, в отличие от того, в котором ему приходилось физически существовать», – заключает Алексей Вдовин.[487]

    С точки зрения творческого пути Грина «Зеленая лампа» была важной вехой. В ее свете было отчетливо видно, что он никуда не сворачивал, но продолжал упрямо идти своей «никудышной дорогой».

    Примечания

    442 Воспоминания об Александре Грине. С. 370–371.

    «Бегущую» не печатают, потому что роман посвящен ей, и умолила Грина посвящение снять. После этого книга была действительно опубликована.

    444 Первова Ю. А. Воспоминания о Нине Николаевне Грин. С. 70.

    446 Первова Ю., Верхман А. Грин и его отношения с эпохой // Крещатик. № 9.

    447 Зелинский К. Грин // Красная новь. 1934. № 4. С. 199–206.

    449 Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 47.

    450 Там же.

    451 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 189.

    452 Первова Ю., Верхман А. Грин и его отношения с эпохой.

    454 Воспоминания об Александре Грине. С. 402.

    455 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 146.

    456 Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 112.

    457 Там же. С. 113.

    459 Там же. С. 113.

    460 Там же. С. 114.

    461 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 192.

    462 Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 118.

    464 Там же.

    465 Там же.

    467 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 69.

    469 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 192.

    470 Там же.

    471 Там же.

    472 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 70.

    474 Там же.

    475 Там же.

    476 Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 117.

    477 Там же. С. 41.

    479 См. сайт: Grinlandia.narod.ru.

    480 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 189.

    481 Ковский В. Е. Романтический мир Александра Грина. С. 142–143.

    482 РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 189.

    484 Тарасенко Н. Дом Грина. Симферополь, 1979. С. 70.

    485 Воспоминания об Александре Грине. С. 555.

    486 Там же. С. 370.