• Приглашаем посетить наш сайт
    Гоголь (gogol-lit.ru)
  • Борисов Л.: Александр Грин

    Очень немного могу рассказать я о нем как о человеке , — видеть его и разговаривать с ним доводилось мне не однажды, но всегда мельком и урывками. Александр Степанович Грин при внешней своей общительности был человек замкнутый, несколько настороже, и, мне кажется, эта настороженность была в нем его чувством собственного достоинства. Он знал себе цену, берег в себе свое умение неповрежденным уйти в вымысел и неповрежденным выйти оттуда, он никогда и никого близко не подпускал к замыслам своим и всегда сердился, когда его спрашивали: «Что вы сейчас пишете?» Он настораживался, морщины на его лице приходили в движение, глаза беспокойно искали опоры и, найдя, закрывались. Грин отвечал: «Вам нужно побриться», или «Второй месяц читают мой рассказ в этом самом журнале. Рассказ, должно быть, понравился. А посему — возвратят».

    Александра Степановича я встречал в семейных писательских домах. Большинство им не интересовалось, ибо это большинство было малокультурно и честолюбиво без малейших к тому оснований. Девять десятых этого большинства уже умерло, одна десятая давно не пишет. Но в свое время это большинство представляло собою литературное окружение Грина. Понятно, что оно его не любило, не понимало и всерьез не принимало. Номер еженедельного дореволюционного журнала, где печатался Грин, открывался скупым и бесталанным рассказом какого-нибудь Лазаревского или Каплуновского, в этом номере самодовольно попискивали стишки Леонида Афанасьева, Рославлева, Сергея Михеева. Литературные дамы типа Изабеллы Гриневской помещали ответы свои на анкету журнала «Что такое красота?». В конце номера, «заламывая котелки», острили бессменные Агнивцев и Шебуев. Где-нибудь на страницах восьмой и девятой набирался Грин. Кайенский перец среди недопеченных домашних ватрушек!

    Но умный, культурный читатель, перелистав журнал, останавливал свой выбор на рассказе Грина. Рассказ нравился, запоминался, читатель ждал отклика критики; критика непохвально молчала, ей было некогда: подымали на щит Арцыбашева, распинали Кузмина и гладили по головке какого-нибудь недаровитого юношу, «скромное дарование которого в будущем обещает читателю много столь же прелестных и изящных по настроению вещиц».

    Писательская молодость Грина прошла среди лазаревских и пошляков из «Синего журнала». На фоне скудоумной дореволюционной еженедельной журнальной беллетристики пряный аромат и острое дыхание гриновских рассказов воспринималось приблизительно как ананас после вареной моркови. Упорство, воля, неистребимая любовь к своему призванию, вера в необходимость того, что ты делаешь, — всё это в совокупности помогло Грину не потерять и в неприкосновенности сохранить свой строй языка, свою инструментовку прозы. Нужно было обладать недюжинной силой, чтобы не потеряться и не сдаться в компании с третьесортными литературными «марципанами» (выражение Грина), нужно было быть очень талантливым человеком, чтобы сохранить в себе то, что дорого нам сегодня в необыкновенном, редкостном наследстве Александра Грина.

    слушал рассказ Грина о некоем вымышленном упрямце с невымышленным человеческим характером. Имя у героя рассказа было смесью английского с гриновским. Автор читал свой рассказ с прилежанием человека, дрессирующего мустанга. Некоторые эпитеты Грину не нравились, и он шепотом говорил самому себе: «Исправить! Плохо!»

    Безукоризненно сделанный конец рассказа Грин снабдил едва слышным публике замечанием: «Вот это да!» Аудитория в сто человек аплодировала одобрительно и охотно. Двое-трое начинающих писателей (сегодня они популярны) долго не могли прийти в себя: очарование искусства продолжалось. К писателям подошел администратор Дома литераторов, матерый коммивояжер и дебютант- приспособленец. Он сказал:

    — Недурно, а? Может писать! Жаль, что он сочиняет очень сложно, — я так и не понял, зачем этот человек шел лесом и пел 1.

    Старики и старухи — аборигены Дома литераторов — сидели на своих стульях и перекидывались:

    — Недурно!

    — Прелестная вещь!

    — Мило!

    — Похоже на перевод с английского!

    — Ах, этот чудак Грин!

    И принимались хвалить некоего дореволюционного моржа-бытописателя, застрявшего в правлении Дома литераторов. Эти моржи сидели там долго, потом они пересели в другое место. Атмосфера очищалась, окружение Грина разбегалось, приспособлялось, в строй искусства вступала советская талантливая новь.

    — Какой отличный рассказ! Где вы его печатаете?

    — Не знаю, — ответил Грин, — где возьмут. Мне пить хочется, нельзя ли раздобыть чайку, да чтобы покрепче. Ему принесли стакан теплого чая. Грин только взглянул на него, сказал:

    — Чай для пенсионеров. Бог с ним.

    Оделся и вышел. Я последовал за ним. Грин поднял воротник пальто, ссутулился, крупно зашагал. На проспекте Володарского он остановился, о чем-то поразмыслил и пошел обратно. Заметил меня, вгляделся, улыбнулся и произнес:

    — Летят журавли. Полное небо журавлей. Эрику кажется, что это движется небо. Крылатое небо. Черт!

    Я молчал, да Грину и не важен был мой ответ, он шагал по проспекту Володарского в сторону моста и напевал что-то. Улыбнувшись мне, сказал:

    — Вот в этом доме жил Николай Павлыч, кормил устрицами. К нему перестали ходить. А я не перестал и всё ходил. Тогда Николай Павлыч послал к чертям устриц и начал угощать маслинами. Я уехал на юг. Я там жил, понимаете? На юге хорошо. А вот этот дом Мурузи. Тоже штучка.

    Грин на ходу вскочил в вагон трамвая, помахал мне рукою.

    Через неделю я встретился с ним на домашней вечеринке у одного дореволюционного писателя, разучившегося писать. Меня познакомили с Грином.

    — Мы знакомы, — сказал я, пожимая шершавую ладонь и железные пальцы Грина.

    — То есть как знакомы? — Грин даже несколько рассердился. — Мы не знакомы.

    Я принялся уверять, что мы знакомы. Грин пожимал плечами и делал большие глаза. Я напомнил ему о Николае Павловиче, который кормил гостей устрицами. Грин заявил, что никакого Николая Павловича он не знает.

    — Николай Павлович — это Николай Первый, — сказал Грин. — Наслышан о таком премного, но устрицами его не пользовался.

    Я отошел от Грина. Дама с лорнетом на цепочке шепнула мне на ухо:

    — Он чудак, этот Александр Степанович! Он шутит. Он однажды чуть не убил моего мужа. Подошел к нему и сказал: «Ты будешь убит, готовься». И пошел на кухню за топором. Подошел к мужу, муж говорит: «Александр Степанович, брось дурить! Топор острый! » — «Это и хорошо, что острый». — Дама захохотала. — А через неделю Александр Степанович прочел нам главу из рассказа. Там один человек убивает топором другого. Редкий оригинал! 2

    — Но почему же он делает вид, что мы незнакомы? — спросил я даму.

    — Это он работает, — сказала дама. — Так нужно для его рассказа.

    Дама была из наблюдательных. Действительно, Грин почти всегда находился в творческом состоянии. Почти всегда он видел себя в окружении своего, не воплотившегося в слово замысла. Он проверял его на ощупь, он перевоплощался, репетировал. Помню такую сцену: Грин подходит к окну. На улице обычное дневное движение. Грин обращается к хозяину дома и говорит:

    — Вот тот в шляпе. Видите? Ему бы следовало зайти в дом напротив. Там его счастье. Он не знает об этом. Видите, он прошел мимо. Даже не споткнулся. Черт знает как глупо!

    «Вот как работает подлинная творческая фантазия! Вот что драгоценно в ремесле художника: пожалеть, что некий человек не поступил по-твоему, не споткнулся тогда, когда по воле писателя ему нужно споткнуться. Этот незнакомый, случайно прошедший мимо художника человек, уже пойман и закреплен в некий сюжет. Вот как надо вынашивать свои замыслы! Вот что такое творчество в его скрытом от читателя виде!»

    Я премного благодарен случаю, давшему мне возможность так близко и так зримо подсмотреть один из наиболее утаиваемых актов писательской работы. Года три спустя Грин, не желая кого-либо учить, научил меня еще одному приему художника. Читал свой рассказ Алексей Павлович Чапыгин. Рассказ назывался «Залом». В некоторых местах своего рассказа Чапыгин смеялся, эти места отмечал для себя на бумажке Грин. Кончив читать, Чапыгин крякнул и спросил:

    — Ну, как?

    — А вот так, — ответил Грин. — Крякнул, значит, сам чувствуешь, что удалось. Когда человек колет дрова, то, опуская колун, он крякает. Если же колун дважды и трижды ударит по одному месту и полено не разлетится надвое, человек уже не крякает, он поминает родных и черта. Крякнул — значит, расколол. Значит, получилось то, что нужно. Так. Но вот, Алексей Павлович, в некоторых местах ты смеялся. Сам смеялся, старик. Места смешные? Нет. Наоборот, лирика в диалоге. А над лирикой кто же смеется? Над лирикой смеется тот, кому она не свойственна. Кто-то у Шекспира не любит музыки, зрителя предостерегают: бойся его, он не любит музыки! Ты собственным смехом своим предостерегаешь нас: «Я, милостивые судари, не лирик. Лирика мне не свойственна. Я даже смеюсь в тех местах, где она, если и не присутствует, то всё же рождает лирический отзыв у читателя». Чапыгину подобает писать бытовые и исторические романы. Для этого требуется живопись, масляные краски. Они у него есть. Лирика — это акварель. Зачем смеяться над акварелью? Нельзя! Не надо! — И закончил: — Следует поправить те места, где автор смеялся. Он смеется, а читатель недоумевает.

    Чапыгин, пожав плечами, согласился. Я осторожно вставил замечание:

    — Позвольте! Но ведь читатель не услышит этого смеха! Этот смех слышали мы, — нам читал свой рассказ сам автор. У читателя будет в руках журнал!

    Грин повернулся в мою сторону и, полузакрыв глаза, назидательно проскандировал:

    — За Чапыгина будет смеяться его фраза, та, при чтении которой Чапыгин засмеялся. — И миролюбиво добавил: — Фраза — это вам не глина в руках скульптора! Глина — утаит, слово — выдаст.

    Мне рассказывали: Грину представили молодого человека: — Ваш поклонник, давно мечтает познакомиться с вами.

    Грин забыл всё и всех. Он уединился с поклонником своим и долго, внимательно и отечески беседовал с ним. Поклонник ушел, Грин помрачнел.

    — Дело в том, что я еще в разбеге, — будто бы сказал Грин. — И пока что пишу то, что бежит на меня, задевает, увлекает. А этому молодому человеку хочется, чтобы я отобразил текущую действительность. Резко затормозить — опасная штука, можно голову сломать.

    Я еще лечу, плыву, я еще не сказал всего своего. А разве «Алые паруса» не современная вещь? Невнимательные вы, ей-ей! Вот проживу еще лет двадцать и напишу роман о Павле Первом, о перелете птиц, о студенте, который отлично учится.

    В ту пору Грину было не больше сорока пяти лет. Его знали, любили, читали, о нем ни словечком не обмолвились критики. Он был в полном цвету, замыслов его хватило бы на сто печатных листов. Большая любовь к жизни и ее коллизиям управляла всеми поступками, жестами, обыденными разговорами Грина. Больно и грустно, что его нет с нами. Ему сегодня было бы пятьдесят девять лет 3 он не сумел бы, запаха которой он не ощутил бы.

    — Следует показывать жизнь такою, какая она есть в твоем умении ее показывать, — сказал мне Грин летом 1928 года, когда он приезжал в Ленинград с романом своим «Джесси и Моргиана».

    — Вот выйдет, бог даст, моя новая книга, и в этой книге я рекомендую вам прочесть особенно внимательно главу третью, вернее — начало главы, то место, где у меня написано о леди Годиве.

    «... Джесси обошла все нижние комнаты; зашла даже в кабинет Тренгана, стоявший после его смерти нетронутым, и обратила внимание на картину «Леди Годива». По безлюдной улице ехала на коне, шагом, измученная, нагая женщина — прекрасная, со слезами в глазах, стараясь скрыть наготу плащом длинных волос. Слуга, который вел ее коня за узду, шел, опустив голову. Хотя наглухо были закрыты ставни окон, существовал один человек, видевший леди Годиву, — сам зритель картины; и это показалось Джесси обманом. «Как же так, — сказала она, — из сострадания и деликатности жители того города заперли ставни и не выходили на улицу, пока несчастная наказанная леди мучилась от холода и стыда; и жителей тех, верно, было не более двух или трех тысяч; а сколько теперь зрителей видело Годиву на полотне?! И я в том числе. О, те жители были деликатнее нас! Если уж изображать случай с Годивой, то надо быть верным его духу: нарисуй внутренность дома с закрытыми ставнями, где в трепете и негодовании — потому что слышат медленный звук копыт — столпились жильцы; они молчат, насупясь; один из них говорит рукой: «„ Ни слова об этом! Тсс!" Но в щель ставни проник бледный луч света: то и есть Годива!».

    Примечания:

    — прозаик, автор многочисленных рассказов, повестей и романов из жизни замечательных людей. Воспоминания о Грине впервые были напечатаны в журнале «Литературный современник», 1939, № 7—8. Печатаются по книге «Незакатное солнце». Л., ГИХЛ, 1940.

    «шел лесом и пел», неизвестен.

    2) Случай такой с Грином действительно был. Только произошел он в конце двадцатых годов, и не в Петрограде, а в Москве.

    3) Воспоминания Л. Борисова были впервые напечатаны в 1939 году.

    Раздел сайта: